Просмотров: 32355

Мама связала мне руки и ноги

Закрыть ... [X]


Нина Левина

"Они чувствовали на себе опыты, направляемые чужой
рукой, пальцы которой не дрогнут".
Юрий Тынянов. "Смерть Визир-Мухтара".
ДИАГНОЗ
"Мама, ногу отрезали?"
Эта фраза давно не дает мне покоя. С нее началась та часть моей жизни, которой живу до сих пор и проживу до самой смерти. Я произнесла ее в тринадцать с половиной лет, через час после операции, едва придя в сознание. Голова была в тумане, с трудом освобождалась от наркоза. Я ничего еще не соображала, где я, что со мною. Но эти слова были самые главные и зрели внутри уже несколько дней, в течение которых шла подготовка к операции. Истинный смысл происходящего еще не доходил до меня, самое большое переживание было адресовано к бедной Маме: "А как же я буду через скакалку прыгать на одной ноге?" Но важность этой операции понималась инстинктивно по растерянной улыбке Папы, по тому, как заливалась слезами, глядя на меня, Мама,
Началось все два месяца назад. Почему-то не переставая ныла нога. Ноги болели и раньше. Вдруг начинали ныть днем ли, ночью. Я приспособилась успокаивать их, замирая и не давая им движения. 15 - 20 минут полного покоя, и тянущее беспокойное ощущение стихало. Но боли, начавшиеся в марте, были другими. Они не утихали совсем, а только слегка ослабевали днем. Ночами же я не могла найти себе места. Мама будила Папу, и мы шли с ним по ночным улицам поселка в приемный покой больницы, где мне делали обезболивающий укол, советовали грелку на больное место. Эти меры помогали, но ненадолго. Я даже стала припадать на левую ногу, что, кстати, даже забавляло: на меня обращали внимание, а я делала вид, что меня это совершенно не беспокоит. Я воображала себя хромающей девочкой.
Наконец, мы с Мамой отправились в поликлинику с этой не дающей покоя левой ногой. Педиатр предположила "детский туберкулез кости" и выписала направление на консультацию к хирургу городской поликлиники.
Мы поехали туда с Папой.
Строгий, высокий, средних лет длинноносый еврей-доктор осмотрел ногу. Выше колена с внутренней стороны бедра уже явно виделась опухоль, болезненная при нажатии. Меня выпроводили из кабинета: "Иди, подожди за дверью". Папа вышел минут через пятнадцать. Растерянная улыбка с его лица не сходила потом до самой моей операции. Уже позже, взрослой, я поняла, что она означала. Нежелание верить в то страшное, что готовила ему и его семье судьба, боязнь напугать меня (хотя я была еще слишком глупа, чтобы всерьез напугаться. Детский возраст защитил меня от сознания той катастрофы, в которую я попала. Возможно, решив так мною распорядиться, судьба проявила милость, нанеся удар в детстве, и спасла от разборок с близкими, которые, случись катастрофа со мною замужней, были бы втянуты в эту воронку вместе со мною). А Папа улыбался тогда этой странной улыбкой и на нетерпеливые вопросы: "Ну, что он тебе сказал? У меня какая-то новая болезнь?" скороговоркой отвечал: "Ничего-ничего, он еще не знает, надо будет тебе лечь в больницу, сделать анализы, потом скажут".
Четверть часа назад в кабинете, подождав, когда за мною закроется дверь, врач обратился к Папе: "У вас она одна?" - "Нет, есть еще младшая семи лет. А что?" И врач поведал, что по всем внешним признаком у девочки саркома нижней трети бедра левой ноги. Конечно, не исключена ошибка, надо лечь в больницу, сделать анализ среза ткани (гистограмму), но следует быть готовым к самым радикальным мерам. Главное, не затягивать с операцией, иначе исход может быть самым трагическим.
Родители знали, какие последствия могут быть от затягивания операции. Сравнительно недавно в нашем  рабочем поселке умерла девочка моего возраста, дочь одного из местных начальников. Как-то, катаясь с горки, она упала, ушибла ногу, та стала опухать. Когда у нее нашли саркому и предложили родителям срочно ампутировать ногу, те наотрез отказались и начали возить девочку к специалистам, в столицу, к знахаркам. Девочке становилось все хуже, боли в ноге усиливались и не давали ей покоя. Наконец, родители смирились и согласились на ампутацию, но операция уже не спасла. Ногу ампутировали несколько раз, старались, чтобы культя была длиннее, но, увы, опухоль прогрессировала, захватывая все больше органов. Прожив несколько месяцев, девочка умерла.
Уже став взрослой, начитавшись специальной литературы и наслушавшись врачей («Саркома? Да вы бы не выжили, никакой у вас саркомы, скорее всего, не было», - сказала одна безжалостная… Другие же, опустив глаза и чуть улыбнувшись, говорили: «Видите, как хорошо, что во время заметили, живете…») – я стала понимать: возможен был, вероятно, и другой исход. Надо было решиться и отвезти меня в Москву, пройти качественное обследование. Как-то уже старенькая Мама в откровенную минуту через силу выронила: «Почему мы не повезли тебя в Москву? Ведь и билеты тогда были на поезд не дорогие…»
На дворе стоял 1957 год. Мы жили в небольшом заводском поселке в 12-ти километрах от краевого центра на самом дальнем востоке...
ШКОЛА
В школу я пошла в 1951 году семи с половиной лет. Была попытка отправить меня в школу на год раньше, и я даже помню переговоры Папы с директором школы - пожилым, с высоким седым ежиком, похожим на казаха, и его оценивающий взгляд на мне: потянет - не потянет, и отказ. Пусть, мол, подрастет.
К времени поступления я немного умела читать и писать печатными буквами.
 
Первое сентября. Я – в белом фартучке, коричневом платье с белым воротничком. В руке огромный черный портфель из клеенки, но тисненной «под крокодилову кожу», а там тетрадки, букварь (на обложке - девочка с белым бантом стоит за партой, из-за ее локтя виден мальчик в синей курточке), чернильница-непроливашка в полотняном, еще незамызганном, чехольчике-мешочке.
За парту со скошенной столешницей и откидывающейся крышкой я села с подружкой по детсаду Галей. В классе красивая стройная учительница (платье в черно-белую клетку, светлые волосики причесаны по тогдашней моде – надо лбом поднят и приколкой заколот треугольный валик, а сзади гладкие блестящие волосы спускаются на плечи и уже на концах завиваются в колечки). Мы встаем, крышки с грохотом откидываются, и учительница начинает первый урок с преподавания навыков - как садиться и вставать за партой, чтобы не греметь (крышку надо придерживать, а не откидывать).
Парта - целое поле для исследования. Она покрашена в черный цвет, но то, что вырезано на крышке, уже на века - ничем не замажешь. А там вырезаны имена и даже слова. А под карандаш предусмотрены желобки, а под чернильницу - круглое гнездо. Доска на стене черная, в коричневой рамке. Стол учительницы - в левом переднем углу, почти у окна, ровный, нескошенный. Огромные окна, белый высокий потолок… Класс нравится, он светлый, праздничный, цветов много.
Помню мое разочарование, когда 1 сентября нас распустили после второго урока, дав задание нарисовать карандашом в тетради в клеточку лестницу... И всего-то? Да моих способностей и желания хватило бы на несколько страниц таких лестниц...
Я всегда была примерной и дисциплинированной школьницей. Когда через два месяца учительница, разобравшись в способностях своих подопечных, начала их перетасовку, пересаживая слабых ребят к более сильным, и мне досталось сидеть с самым сопливым в классе мальчишкой (вечно у него под носом виднелось что-то отвратное засохшее, я на него глядеть не могла, а меня с ним рядом усаживали), я не решилась протестовать, и, чтобы сдержать слезы, начала напрягать глаза, сводить их к переносице. "Не балуйся глазами, зрение испортишь," - сказала мне Мария Алексеевна. А я была так несчастна...
Учиться мне было очень легко, крайне интересно. Если же что-то становилось скучным, я придумывала развлечение. Первую свою тройку получила в третьем классе, когда, переписывая в тетрадь пословицы и, вставляя безударные гласные, придумала для разнообразия себе игру: каждая пословица должна была уместиться ровно в строки, чтобы каждое новое предложение начиналось с новой строки. У меня и получились предложения с разной шириной букв. Учительница не поняла моего творчества и поставила тройку, навек избавив меня от потуг экспериментирования при выполнении работ в тетради. На фотографии класса после первого года я сижу рядом с учительницей, улыбаясь всеми своими зубами ("Все сидят сурьёзные, как школьники, а ты одна - аж все зубы видны," - откомментировала Мама). С тех пор, фотографируясь, я следила, чтобы рот был закрыт. Вот так постепенно естественность и вытравливалась. Послушание, послушание и послушание - "будь скромной, такой, как все", так я и росла.
Мария Алексеевна проучила нас полтора года и ушла из школы по болезни. Наш класс до четвертого был передан молодой, только что закончившей педучилище, Раисе Георгиевне. Ох и злая была женщина! Как она орала на провинившихся, лупила линейкой мальчишек, не так выполнивших работу. Я ее не любила и побаивалась, не зная, что можно от нее ожидать.
В школу мы, девочки, ходили в форме: коричневое или другое темное полностью закрытое платье с обязательным белым воротничком (сколько его перешивание мне нервов попортило) и фартуком, в праздники белым, в будни - черным. Поощрялись белые манжеты, тоже головная боль, потому что менять их приходилось даже чаще, чем воротничок. В некоторых классах еще и нарукавники приходилось носить, чтобы рукава на локтях сберечь. Постоянных рекомендованных фасонов не существовало, форменные платья в магазинах не продавались. Поэтому каждая мамаша изощрялась, как могла. Девочки из семей "начальства" ходили в кокетливых шелковых фартучках с крылышками. У меня же всегда был сатиновый, с вечно в трубочку сворачивающимися краями, или штапельный. Мальчики ходили в вельветовых курточках или перешитых из отцовых военных кителей пиджаках. Ни вязанных пуловеров, ни шерстяных костюмов ни на ком не было.
Почему-то я не помню, чтобы до восьмого класса у нас учился хоть один "хорошист" мальчишка. Может, я просто не обращала внимания на мальчишек. Для меня это было довольно беспокойное племя, вечно дергающее за косы, донимающее нас после уроков преследованиями, неаккуратное, обзывающее. Меня мальчишки в классе звали "Германией" от моей фамилии. А ведь время было послевоенное, мне очень это не нравилось, я злилась, а им того и надо, доводили до слёз, пока я не научилась вместе с ними смеяться над этим прозвищем. Оно и сошло «на нет», а может, просто повзрослели. Мальчишек я никогда не боялась, если конечно была к ним равнодушна, в противном случае я начинала стесняться и избегать предмет моего интереса. Если меня учителя усаживали с мальчиком, то я сразу брала над ним покровительство. Во втором-третьем классе, когда я уже начала носить очки и сидела за первой партой, со мною посадили Вадьку, самого маленького мальчика в классе. У него была привычка сосать палец. Засунет в рот большой палец и так и сидит. Палец у него распаренный, опухший. Его мама просила, чтобы я его одергивала на уроках, но Вадим меня не слушал. Потом он ушел в другую школу, и я не знаю, в каком классе он от этой привычки избавился. Иногда меня, как отличницу, "прикрепляли" к отстающему ученику, чтобы я подтянула его, скажем, по арифметике. Но я эту обязанность не любила - мне всегда казалось, что человек дурака валяет, когда отстает в учебе… Не доходило до меня, как может быть что-то не понятно в заданиях, настолько мне в школе все легко давалось, особенно до 9-го класса. Не помню, чтобы была польза от моих занятий с отстающими.
В школе существовала своя иерархия: ученики-отличники и ударники составляли свой клан, дальше был "класс" закоренелых троечников, слабых безынициативных отбывающих как наказание в школе время, и "камчатка" - отпетые двоечники и второгодники. Среди последних было много настоящих хулиганов – курили, безобразничали в раздевалках, пропускали уроки, дрались меж собой и могли ни за что избить даже девчонку. Обычно это были дети с "вятки", барачной окраины поселка, где жили завербованные из города Вятки. Почему-то именно там у нас было какое-то гетто. Жители "вятки" были самые бедные, самые пьющие; забредать в эти проулочки с грязными ободранными бараками и жителями, выглядевшими ничуть не лучше их жилищ, можно было только в компании со взрослыми. (Со временем бараки на "вятке" снесли, и именно с этой окраины стал расстраиваться поселок. Там в семидесятых годах появились первые девяти- и четырнадцатиэтажки, а основной улице «вятки» дали название "Имени Гагарина".)
С возрастом расслоения в классах "по отметкам" или по полу смазывались, сколачивались группы по интересам.
Сначала на поселке было две школы. До конца 50-х годов обе они были десятилетки. Причем в начале обучение после 7-го класса было платным. Потом платное образование было упразднено. С приходом к власти Хрущева несколько раз проводили в школах реформы. В начальных классах были введены занятия по труду, и мы, как детсадники, на первых порах вырезали, клеили какие-то бумажные корзиночки. Потом эти занятия посерьезнели: нас обучали рукоделию, а в седьмом и более старших классах - уже работе с деревом и металлом. Благодаря этим занятиям я сносно ориентируюсь во всех этих рашпилях, зубилах, кернах, рубанках и киянках. В восьмом классе на занятиях труда я освоила фрезерный и сверлильный станок, причем работа на станках мне очень нравилась...
Тогда же во время школьной реформы была на правительственном уровне принята установка не только ввести в школах уроки труда, но и обучать школьников какой-нибудь профессии, для чего удлинили школьное обучение до 11-ти лет. Для школьников-медалистов, поступающих в вузы, были отменены всякие льготы, они сдавали экзамены полностью на общих основаниях, и единственно могли рассчитывать на благосклонность к своим школьным успехам при равенстве баллов с не медалистом: медалист в этом случае имел при поступлении в вуз предпочтение. Мало этого, на ряд специальностей в вузе (существовал список), в том числе экономические, юридические, нельзя было поступать сразу после окончания школы; считалась, что обучению на них должно предшествовать «познание» жизни, а для этого необходимо в вуз было представить справку, что ты "оттрубил" в народном хозяйстве не менее двух лет. Если же выпускник не хотел терять для учебы эти два года, то он имел право поступить на любую, не включенную в тот пресловутый список, специальность, но он зачислялся в группу рабочих-студентов ("рабов"), и должен был первые три семестра (полтора года) учебы в вузе работать на предприятии, желательно связанном с его будущей профессией. С половины второго курса студент становился самым настоящим студентом-очником и шел уже ноздря в ноздрю с теми студентами, которые перед поступлением в институт отработали два года на производстве или отслужили в армии, а в вуз поступили на год позже "раба". Вот такая существовала система получения высшего образования, которую прошла и я, и «благодаря» которой я не стала юристом, как мечтал мой Папа.
Мне страшно нравилось узнавать: любопытство, любознательность – не знаю, но в школе, через книги и даже «Пионерскую правду», через журналы, передачи по радио, (порыться в завалах книг в библиотеке, порыскать по полкам…) и узнавать, узнавать, узнавать… Не помню, чтобы мне надоедало учиться, читать, слушать постановки спектаклей и музыку по радио.
Но мне не хватало того, к чему у меня был доступ. Конечно, я не могла себе сказать, как сейчас: «Надо жить в столицах, в культурных центрах. Тогда ты можешь выбирать – к чему тебя влечёт». Я этого не осознавала - просто тогда «глотала» всё, что несло какую-то новую (или интересную) информацию.
Родители выписывали для нас с Галей журнал «Пионер», но сначала, конечно, «Мурзилку». Вообще, в нашу семью приходила такая корреспонденция: краевая газета, «Пионерская правда» (или позже «Комсомольская правда»), журнал «Коммунист» или «Политическое самообразование» (как понимаю теперь, это Папа обязан был выписывать, как коммунист, наверное, газету «Правда», но Мама наотрез отказалась, потому что и так много газет выписывалось, поэтому выбрали журнал той же тематики), для Мамы - журнал «Работница». Когда я подросла, то выписывали «Юность» и страстно мною любимый «Советский экран». Ещё подписывались на журналы «Смена» и «Сельская молодежь» (удивительно хороший журнал, где все статьи писались такими мастерами, что журнал читался от корки до корки).
С фантастикой я столкнулась, кажется, в классе четвёртом: тогда «Пионерская правда» начала маленькими кусочками печатать «Туманность Андромеды» И. Ефремова.
До этого, конечно, я обожала волшебные сказки.
Жизнь в малоблагоустроенном рабочем посёлке в начале 50-х годов была убога, скудна на радостные впечатления и приключения. Заполнялась пустота будней только общением с себе подобными: у взрослых – свои «общества по интересам», у детей – свои. Конечно, душа жаждала фейерверков. Но в повседневной жизни их брать было неоткуда. И только фильмы да книги могли утолить жажду радостной свободы от этих серых, заполненных трудом, учёбой или пустым времяпрепровождением будней. Отсюда любовь к волшебным сказкам, сказочным повестям, где один герой сквозь различные приключения получает-таки принцессу с дворцом в придачу.
Фантастика заменила волшебные сказки.
И когда я «распробовала» фантастическую литературу, то стала выписывать «Знание-сила», к которому прилагался «Искатель»: и самом журнале, и в «Искателе» было дополна фантастики.
Читальными залами наших поселковых библиотек я не пользовалась – просто времени на них не хватало. Чтение же дома проходило в самое удобное время – во время еды. Конечно, Мама резко этому возражала и запрещала читать за столом, но она всегда была на работе, а раз надзора нет – кто из отроков сам себе будет надзирателем?
В начале пятидесятых годов СССР возвратил картины Дрезденской Галерее в Восточной Германии. Акция эта была широко разрекламирована как подарок братской Восточной Германии. Не буду вдаваться в политическую подоплёку этого события. Мне она и сейчас не интересна, тем более – тогда. Ну, вернули и вернули. Мне же эта история запомнилась тем изумительным по остроте впечатлением, которое я испытала, открыв очередной номер журнала «Пионер» и увидав в нём репродукцию «Сикстинской мадонны». Это был такой удар по эмоциям!
Представить трудно.
Проглотив в один присест довольно обширную статью, жадно просмотрев все прилагаемые репродукции (первая – фрагмент «Сикстинской Мадонны» Рафаэля – крупно – лицо Марии и Младенца на ее руках, Её глаза и Его глаза, у Неё в глазах ожидание и тревога, в Его – ожидание и готовность к чему-то очень не простому; «Портрет мальчика», у которого были какие-то странные четкие веки без ресниц и голубоватое лицо, и «Шоколадница» - неописуемой прелести девушка, и «Портрет девушки с письмом», стоящей у окна, из которого лился почти осязаемый солнечный поток, и «Сикстинская Мадонна» - полностью, и много еще других), я выдрала из «Пионера» статью вместе в репродукциями и положила в черную огромную папку с шёлковыми шнурками для завязки, принесенную с работы Мамой. С тех пор стала собирать цветные репродукции картин из журналов, в основном из «Огонька» - там они были самые качественные: на меловой бумаге, замечательно тонированные. А журналы добывала у родителей одноклассников. Естественно, в школе не было элитных классов – учились все вместе: и дети токарей, и дети заводской администрации. А у начальников наших в домах читались не «Работница», а кое-что покрасочное.
Вскоре у меня собралась своя "галерея" из картин-репродукций. Я знала имена самых знаменитых западноевропейских художников, начиная от эпохи Возрождения, и всех русских живописцев. Картина "Княжна Тараканова" была одной из любимых. Мне так нравилось платье на княжне – малиновое, бархатное с нижней белоснежной поддевкой. Но самой потрясшей меня картиной была, конечно, "Сикстинская Мадонна" Рафаэля. И до сих пор я не знаю картины лучше, и большая удача, что выдался случай приобрести репродукцию. (Как-то с семилетним сыном зашли в книжный магазин перед закрытием, с порога вижу - лежат репродукции на прилавке, и сверху – Она, а нам - "Уже магазин закрыт", я чуть не со слезами – «позвольте купить вон ту "Мадонну", продавец снизошла, и сын в руках понес свернутую в трубочку репродукцию. Дома мы ее оформили в рамку, под стекло, и она висит у нас уже второй десяток лет).
Рисовала я так себе, но в пятом классе на уроке рисования изобразила "мучивший" меня пейзаж - утекающая вдаль река, слева на высоком берегу одинокое дерево, наклонившееся к воде, справа пологие зеленые холмы, а на горизонте - садящееся в воды солнце.
Но самым моим любимейшим занятием всегда было чтение.
Увлечение книгами и масса свободного времени в 7-ом классе (после операции, когда прогулки по улицам только на костылях или, позже, на неудобном, опасном протезе ограничивались дорогой между школой и домом, да изредка – в заводской клуб, в кино, с родителями) привело меня в школьную библиотеку с предложением помогать поддерживать в порядке книги. Конечно, я тут и свою "выгоду" имела: все вновь поступающие в фонд книги прочитывались мною сразу же, ещё до оформления формуляров. Это были и собрание сочинений Майн Рида, и А.Беляев, и фантастика, поступающая к нам в школу, и "взрослые" книги.
Я боялась Мамы, читая книжки про любовь.
В её детстве с одной из старших сестёр случилась обычная, в общем-то, история – «принесла в подоле», и моя бабушка тогда чуть не погибла – сделала попытку повеситься от такого позора, да её спасли. Маму мою это так напугало, что своих дочерей она держала даже в не ежовых рукавицах, а в тисках. И слово «любовь» она слышать не могла. "Какая еще любовь? Что за любовь? Ты же школьница! Какие ты книги читаешь?" - кричала она на меня, застукав меня с какой-то "взрослой" книгой. Приходилось изворачиваться, прятать такие книги подальше. Так, услышав по радио постановку по рассказу Горького "Макар Чудра" и разыскав эту книгу в продаже, я, пока читала ее, прятала в самые потаенные места, а потом подарила подружке.
Знала бы Мама, что еще в 5-ом классе я обнаружила дома на шкафу "Декамерон" Бокаччо, взятый у знакомых и положенный туда родителями, и втихаря прочитала его от корки до корки. Но свою осведомленность в этих человеческих отношениях я скрывала от Мамы, как могла.
Избыточное время я тратила на рукоделие - вышивала крестиком дорожки, салфеточки, "думочки" (диванные подушки), пробовала шить одежду на себя. Рукоделие Мама поощряла, а вот чтение книг за занятие и полезное дело не признавала. Если в руках не учебник, а художественная книга, мама безапелляционно меня отрывала: «Подумаешь – она занята! Барыня какая. Читает она! Лучше бы полы помыла (до операции) или картошки начистила (после неё), матери помогла».
Вообще, это был мамин пунктик – не вырастить из дочек лентяек. Но сама выросшая в крестьянской полуграмотной семье, труд она признавала только физический. По маминым понятиям, даже если все дела переделаны, то необходимо найти себе занятие, но не умственное. Это что за работа, если не были заняты руки? Праздные руки – значит, занимаешься безделием, а это никак не приветствовалось.
(Сейчас думаю: хорошо, что она работала, и основную часть времени я все же могла собою распоряжаться, иначе, наверное, или у нас с нею конфликт наступил бы гораздо раньше, и я, со своим характером, просто могла отбиться от рук, или, если бы она меня сломала, то есть отвадила меня и от чтения, и от других «интеллектуальных» занятий, то вообще превратила бы меня Бог знает в кого. Ох, Мама!)
Я просто заглатывала книги из школьной библиотеки. Книги («Что тебе подарить к именинам?» - «Мам, в Когизе книга (следовало название) продается, купи ее мне, больше ничего не надо») были основным подарком родителей и друзей к Дням Рождения, Новому Году и окончанию учебного года. Уже со второго класса я начала носить очки и к окончанию школы линзы в очках уже были -5,5 диоптрий.
Я, конечно, больше всего любила фантастику, приключения, исторические повести.
Помню долгое увлечение "Легендами и мифами Древней Греции" Куна. Я несколько раз перечитывала книгу, выбрала себе любимую богиню - Афину, но среди героев и богов-мужчин ни один мне не нравился полностью - вот что-то, а было в них «не то».
Из книг, не из школьной истории или литературы, выныривали кое-какие объяснения мироустройства, общественного уклада. Книги будили мысли, направляли их в сторону новых возможностей человека и общества.
Так в «Туманности Андромеды» мне понравилось описанное там общество, и долго потом, уже прилично повзрослевшей, я в своих воззрениях исходила из описанных в этой книге идей общеустройства. Конечно, Ефремов «построил» общество не живых, а идеальных людей, «Царство Божие», где нет места злу, так, рудименты кое-какие, которые тут же обществом купируются. Ну, а диктатура Мамы в семье подвела к привлекательности ефремовской мысли, что дети не должны воспитываться в семьях, а чтобы освободить матерей и отцов для творческого и радостного труда, дети забирались государством во что-то вроде интернатов, и там, в здоровых и спортивных условиях, вырастали в полезных членов коммунистического общества. Много чепухи тогда вдалбливалось нам в голову, и сколько было потеряно времени! Самое вредное, что в нас внедрялась мысль, что всему, что написано, надо было верить. Никаких своих мыслей!..
Как-то уже в 11-том классе наша любимая Екатерина Михайловна (классный руководитель, ведшая у нас литературу) вдруг резко отозвалась о Маяковском: "Я его не люблю! Что это за чванство - профессор, снимите очки-велосипеды..." Это было так необычно: литераторша - против программного поэта.
Если бы в младших классах нам разрешалось вольнодумие!
Я не любила писать сочинения по литературным образам. Это стало общим местом, что в школе нам не прививали, а вытравливали любовь к литературе. Нашему классу повезло - у нас были две потрясающие литераторши: Нина Александровна и Екатерина Михайловна. Какие слова и образы они находили, чтобы донести до нас прелесть разбираемых поэм и повестей! Мне кажется, что они передавали нам и свое восхищение, и свое неприятие каких-то авторов.
Я так и не полюбила Маяковского и Толстого - к ним были равнодушны наши учителя.
В 10-ом классе как-то нам задали сочинение по нашей трудовой практике. И я описала ателье, где тогда работала по дню в неделю. Мне захотелось написать не столько "про радость труда", сколько про людей, с которыми я там познакомилась. Они были такие разные - те женщины, у каждой свой характер, своя судьба, своя манера. Сочинение получило оценку "прекрасно!" Почему никто мне тогда не сказал, что, возможно, у меня есть талант? Из-за моих пятерок по всем предметам?
Ох, эта одаренность, ведущая к дилетантизму во всех направлениях!
Почему меня никто не подтолкнул к филологическому - я даже слова этого не знала в школе. Заниматься любимым делом - читать, и это сделать своей профессией - изучение и исследование литературы.
А на это еще и указывало мое пристрастие вести дневник. Несколько раз в течение своей жизни я принималась это делать, но позже иные дневники сожгла, другие искалечила, вырвав важные, но слишком откровенные (боясь, что Мама прочтет) страницы.
Мне так хотелось искренности в своих писаниях, но куда прятать, если, зная мамины требования (скромность, послушность, прилежность – губки бантиком и потупленные глазки), понимала, что моя писанина будет ею отвергнута, а мне будет такой нагоняй!
Зато потом, когда я уехала, какие я ей письма писала – пространные, подробные, целые дневниковые записи, но конечно – не откровенные до конца.
Все фильтровалось, чтобы не огорчать, не озаботить.
Но вернемся к школе.
Энергии и желания «быть полезной обществу» (не дому, заметим) у меня было – не меряно. Вступив в пионеры во втором классе, ни года (до комсомольского возраста) не была рядовой пионеркой. Звеньевая, председатель совета отряда, председатель школьной дружины...
Только операция приостановила меня в моем "восхождении". Особенно – первый год, когда я ходила на костылях, а потом осваивала протез.
А все равно, уже на протезе, я в пионерском лагере была председателем совета дружины лагеря.
Общественная работа мне нравилась, и потом я была неплохим организатором, сама заводилась и других организовывала. Идеи во мне бурлили: то в доме создать драмколлектив, (распределить роли немудрёных пьесок по всяким детским анекдотам и устроить спектакль прямо на лестнице между этажами, когда взрослые на работе), то в лагере организовать хор для участия в конкурсе лагерной самодеятельности, то устроить концерт в дождливый день там же в лагере, в столовой – наизусть шпарить из репертуара Тарапуньки и Штепселя (Тимошенко и Березина), играя и за того, и за другого…
Задумчивость и меланхолия в те годы была мне чужда – двигаться и двигаться…
В младших классах на переменах мы играли. Вставали в кружок, взявшись за руки, и внутри какая-нибудь девочка, а мы заливаемся: "В этой корзиночке много цветов", или играли "в ручек".
После уроков обязательная пробежка от школы домой - от мальчишек, несущихся за нами с готовыми, чтобы нас шлепнуть сзади, портфелями.
Наказание было - эти мальчишки. Мы их, не шутя, боялись и визжали вполне искренне, опасаясь получить по голове тяжеленным портфелем. Как-то одна пара так увлеклась погоней, что ворвалась за мною в «предбанник» квартиры, я закрылась на ключ, а они истоптали весь тамбур и, наконец, ушли. Вечером мне влетело за грязный пол в тамбуре, на другой день Папа пошел в школу, Кольку Пивоварова с другом вызвали «перед доской», они стояли, понурив головы, и чуть не ревели.
Активность из меня била ключом – общественные нагрузки, выпуск газеты, подготовки к школьным вечерам, участие в художественной самодеятельности, в школьном драмкружке, чтение стихов на школьных концертах, пение.
Ещё - занятия с отстающими, особенно по математике. Прикрепляли к какому-нибудь двоечнику, и нужно было несколько раз в неделю заниматься – решать вместе задачки, примеры.
А пионерские сборы, а праздники – октябрьские, майские, новый год, елка, изготовление игрушек и мишуры, флажков и лозунгов!..
А выращивание цыплят летом в школе то ли в 55-ом, то ли в 56-м году. А поездки в Дом пионеров на праздники или на конкурсы (я же была одной из лучших художественных чтиц в школе)…
А выезды с семьёй на реку и плавание в воде до посинения, а школьные спартакиады: прыжки, бег, волейбол. А скакалочка и «классики». А исследование чердаков и взбирания по пожарной лестнице, а где-то на уровне четвёртого этажа зацепишься подколеньями за перекладину и – кувырк вниз головой, ещё и руки отпустишь: «Глядите, я без рук вишу!»
Как же мне нравилось двигаться – в воде, на стадионе, в спортзале, на сцене – везде, всё бегом и вприпрыжку.
Операция многому из этого перечня положила конец.
Я уже не участвовала в спартакиадах, прекратились, конечно, походы и поездки с классом. (И только если выезд на природу был на машине, (а такие экскурсии были), то и меня брали. Правда, я далеко уйти не могла и обычно крутилась возле ожидавшего остальную компанию автобуса).
Ритм жизни резко изменился. Содержание каждого дня было наполнено «тихими» занятиями: чтение, пение в хоре, фотография, занятия в школе, домашние уроки, вышивание, библиотека, клуб – вот куда перетекла моя жизнь.
Перемена случилась в несколько месяцев, и только мой возраст не дал почувствовать её так остро, как осознают это взрослые люди, случись с ними что-то подобное.
В старших классах я стала больше интересоваться людьми.
К сожалению, круг моего общения был очень замкнут. Одно, что я стала очень стеснительной. Операция в первую очередь подкосила мою уверенность в себе. Комплекс неполноценности, не давая ему определения, я осознала очень быстро. На меня перестали обращать внимание те мальчики, которые мне нравились (а нравились мне или красивые, или умные, или когда – оба этих качества в одном). Я и так-то была не в восторге от себя – веснушки, очки, а тут – вообще, хромая, с искусственной ногой. Сама я никак не могла относиться к такому облику с симпатией и, может быть, даже и излишне драматизировала, но не могла поверить, что я могла бы кому-то нравиться.
А подходила пора, когда вот-вот должна придти любовь. Я взрослела.
И я зажалась. Как бы меня не привлекал мальчик – я только грубела по отношению к нему. Но говорить на эту тему и вообще, общаться - хотелось, и я тянулась к оставшейся половине человечества – девушкам.
У меня появилась масса приятельниц – и из класса, и не из класса. Они сменяли друг друга, или мы дружили втроем, вчетвером, группой. Но это был замкнутый круг, выхода во внешний мир из него не было. Поэтому, когда на поселок приехала из университетского сибирского города выпускница Нинель, инженер, и она выделила меня в клубном хоре и стала со мною общаться, я, конечно, с готовностью повернулась к ней лицом, хотя разница в возрасте была больше пяти лет.
Именно она и открыла мне мир за пределами моего родного города, именно благодаря ей я стала думать об отъезде после школы из дома.
Уверена, приедь Нинель (или другой взрослый человек, подружившийся со мною) из любого другого города, я бы поехала туда, откуда этот человек приехал, потому что Нина рассказала о городе, в котором училась, настолько вживую (не из книг и кино), что я восприняла этот город как желанный.
Приближалось время, когда надо было определяться – кем же мне быть по жизни?
ОПЕРАЦИЯ
А теперь - к событиям 1957 года, когда все для меня только начиналось.
13 мая 1957 года мы с отцом приехали в больницу, и меня положили в детское хирургическое отделение, на пятом (последнем этаже), и окна моей палаты выходили прямо на главную площадь города. Палата многоместная, коек на восемь.
Я быстро сдружилась с обитателями своей и соседних палат. Особенно с двумя девочками - Светой и Аллочкой.
Света - лет 15-ти, черноволосая, с короткой прямой стрижкой, очень худенькая, высокая. Характер у нее - резкий, порывистый. Она очень хорошо рисует, но левая её рука поражена какой-то болезнью и «сохнет». Помню ее безудержный, горький плач перед выпиской: врачи вынесли приговор - несмотря на лечение и несколько проведенных операций рука не оживала, и прогноз был самый неутешительный. Света была явно взрослее своих лет и хорошо понимала, что это для неё значит.
Аллочка хорошенькая, похожая на армяночку (скорее всего она была еврейкой), славная, тихая, с прекрасной улыбкой и незабываемым журчащим смехом. Она появлялась на пороге палаты на костылях с неизменной улыбкой, и видеть ее огромные черные глаза, слышать ее голос - для нас было радостью. Вероятно, она была утешением своих родных. Тем более обидна была ее болезнь: от рождения - разной длины ноги, и врачи пытались операционным путем исправить этот дефект.
Мама очень жалела Аллочку. Операции нам сделали почти одновременно, но за мной, как за тяжелобольной, разрешили ухаживать и Маме, у Аллочки сиделки не было, Мама навещала и ее. Особенно мне запомнилось вот это: после операции очень хочется пить, а нельзя, и рекомендуют давать лимоны, но я не смогла их есть - они обжигали рот, Мама понесла лимоны Аллочке и потом рассказывала, что та съела их, захлебываясь от нетерпения, до того ее мучила жажда.
Аллочка ушла из больницы задолго до моей выписки, на костылях, чтобы через какое-то время вернуться для очередной операции.
Моя операция была назначена на 22 мая. Предполагалось сначала сделать биопсию и по ее результатам решать: ампутировать или не ампутировать ногу.
Родители не сразу дали согласие на операцию. Они написали в Москву, в министерство здравоохранения: есть ли возможность спасти дочке ногу и куда им обращаться. В горздравотдел был телеграфирован ответ: собрать врачебный консилиум хирургов и дать медицинское заключение. Консилиум состоялся, и решение было такое: саркома нижней трети левого бедра несомненна, единственный путь - ампутация, но при операции сделать биопсию больных тканей для окончательного контроля.
Накануне вечером Мама и Папа навестили меня. Мама гладила больную ногу, буквально моя ее слезами, снова и снова спрашивала меня - согласна ли я на операцию. Папа стоял, сжав зубы. Вероятно, немного было в его жизни часов таких же мучительных.
Сразу же на другой день после операции он слег в больницу с нервной экземой, которая с тех пор не оставляла его, и каждый раз, понервничав, он начинал чесаться. Тело, руки, ноги покрывались красными рубцами, взбугрившейся красной кожей, гнойничками, начинали мокнуть... "Отец опять чесаться стал,"- говорила Мама, это означало: опять отца расстроили..
А тогда перед ними был выбор: отказаться от операции и лишиться меня, скорее всего, или согласиться и обречь дочь жить дальше калекой.
Это жуткий выбор. Случись, не дай Бог, что-то подобное со мною, я не знаю, как бы поступила в отношении своих детей, не знаю...
Много раз я мысленно (и даже иногда устно) упрекала родителей, что они так решили мою судьбу…
Конечно, в первую очередь они боялись потерять ребенка: самое горькое горе из всех, что грозит человеку на земле. Но, уже имея жизненный опыт, пережив и голод, и безотцовщину, и войну - они представляли как труден земной путь, и все-таки решились оставить дочь на земле, с порога лишившейся в прямом смысле опоры.
Они понадеялись, что смогут своей любовью заменить эту опору?..
Сейчас, по прошествии стольких лет, пройдя большую и лучшую часть своей жизни, я вижу, что могла бы быть намного удачливее что ли и при своей инвалидности, если бы жила в других условиях, я уж не говорю - в другой стране. У меня выработался крепкий характер, от природы я умна, есть способности. Мне нужна была бы хорошая (не только родительская) поддержка и советчики. Если бы окружающие меня взрослые не только жалели меня, горестно покачивая головами: «как не повезло девочке», а постарались наилучшим образом развить данные мне способности, если бы у государства была программа помощи и реабилитации таких как я, Света, Аллочка - детей, - все могло бы сложиться по-другому. Сейчас я вижу, что-то делается: центры поддержки, специальные программы вузов для детей-инвалидов, льготы для поступающих в вузы, пенсии, постановления, касающиеся специальных архитектурных решений, конструирования транспорта с учетом потребностей инвалидов... Но все это пока в зародыше и крайне плохо пробивается в жизнь.
Нас не много, а наши проблемы так чужды людям здоровым, что понимаешь - очень нескоро каждый инвалид России сможет в наибольшей степени реализовать себя. Сейчас, в начале ХХI, века российские инвалиды озабочены не реализацией себя как личности, они просто стараются ВЫЖИТЬ в этих тяжелых, даже для здоровых людей, условиях.
Тогда же накануне операции меня беспокоило одно - как же я буду прыгать через веревочку. Все остальное представлялось мне таким незыблемым и вечным: сильный любящий Папа; Мама, готовая для нас не спать ночами и носить на руках больное дитя; школа, где все учителя относились ко мне очень доброжелательно; мой пионерский отряд; моя подружка - все это оставалось со мною, а что мне еще нужно? Я также буду петь, слушать хорошую музыку, собирать цветные репродукции из журналов, я буду заниматься самым моим любимым - читать, ведь всего этого у меня с ногой не отнимут? Я не осознавала необратимости того, что со мною должно было произойти завтра. Один случай в моей дальнейшей жизни позволил лишь заглянуть в ту бездну, что раскрылась тогда перед моими родителями. Девятилетний младший сын как-то в зимние каникулы вернулся с прогулки с разбитыми губами: он с друзьями отправился в городской сад, и там они решили покататься на качелях, законсервированных на зиму и не охраняемых. Скользко, сын не удержал равновесия и слетел с ледяного сугроба прямо навстречу раскачивающейся лодке, и ему выщербило два передних зуба. Так он в слезах и с окровавленными губами, подвывая от боли, предстал перед мною в дверном проёме. Больше всего меня поразили эти выщербленные зубы - это потеря навсегда, не отрастут, исправить можно только искусственными зубами. Вот тогда до меня дошло, что испытывали мои Мама и Папа от моей операции - накануне, и потом, видя меня на костылях, на протезе, вспоминая меня танцующую, бегающую...
И уж вовсе не могла я тогда вообразить, что судьба родителей с ещё большим драматизмом повторится через пятьдесят восемь лет в семье младшей сестры, потерявшей тридцатишестилетнего сына, которого глиобластома свела в могилу в течение восьми месяцев. И все эти месяцы я с ужасом переживала и сестрину беду, и осознавала по-новой ту, что постигла наших родителей в далёком 1957-ом году. Только я тогда выжила...
12 мая, накануне того дня, когда я легла в больницу, в школьном дворе мы делали уборку, а старшеклассники рассаживали на пришкольном участке саженцы кустов. Был теплый день, мы расшалились, носились по кучам земли, и учителя останавливали меня:
- Не бегай так с больной ногой! - а я отмахивалась и продолжала взбегать и скатываться с земляных холмиков. Когда меня особенно достала одна из учителей -"не бегай так", я взмолилась:
- Не останавливайте меня, может, я в последний раз бегаю! – и меня оставили в покое.
Моя беда для Папы вылилась в экзему, Мама же обиделась на Бога.
Она не была такой же верующей, как моя бабушка Александра, но существование высшего, следящего за порядком на Земле, существа она допускала, хотя к церкви у нее всегда было отрицательное отношение, идущее еще из детства и передавшееся нам с сестрой.
- За что такое наказание нам?- спрашивала Мама у Бога. - Почему Ты сделал так, что ничего нельзя исправить?..
Поскольку врачи не давали гарантии, что операция обеспечит мое выживание, Мама дала себе на всю жизнь зарок: никогда не пригубливать ничего спиртного, если дочь останется жива. К пьянству она всегда относилась крайне отрицательно, но как все русские люди в праздники за столом могла выпить рюмку-другую... 1957 год она встречала в компании сослуживцев, очень хорошо повеселилась и потом всю жизнь вспоминала:
- Как я весело встретила новый 1957 год и какую он мне горькую беду принес.
Свой зарок она не нарушила ни разу, даже на похоронах Папы...
За мною пришли около одиннадцати утра.
- Ну, девочка, собирайся, поедем!
- Почему поедем?
- На каталке... Видишь, какой тебе почет!
- Нет, ну разрешите мне самой пойти, вдруг я больше никогда не смогу ходить ногами!
- Нет, не положено, в операционную только на каталках больных ввозят.
Я улеглась на белую простынь - поехали! Как интересно лежа ехать. Света помахала мне здоровой рукой, Аллочка улыбнулась из дверей своей палаты (ее тоже должны были сегодня оперировать). Коридоры-коридоры, лестница, лифт... Приехали. Дверь в операционную, въезжаем. Большая комната, посредине, вдоль нее, длинный стол. Около стола - несколько человек в масках. Слышен голос моего врача Ольшевского. Он тут главный. Вижу знакомые глаза медсестры и нянечек нашего отделения. Меня переложили на операционный стол. Неспешная суета. Маска на лицо:
- Ну-ка, считай до десяти!
Я начинаю:
- Один, два... семь, - и спускаюсь в колодец, точно такой же, как тот во дворе нашего дома, куда Папа меня пятилетнюю спускал за упущенным мячиком. Он тогда веревкой подвязал меня подмышки, подложив тряпичные валики, чтобы не резало кожу, и, встав на края деревянного сруба, спустил меня в прохладный сумрак давно заброшенного колодца за лежащим на дне мячиком (после войны каждая игрушка имела огромную ценность: и дорого, да и негде купить...). Стены колодца красновато-желтые, бревна толстые, но дна не видно. И вдруг поляна, зелень, а вдали опять сложенные свежеспиленные бревна, избяной сруб, колодец. Почему в моем наркотическом сне мне снились эти бревна? Может быть, я сквозь сон слышала звук пилы, перепиливающей кость моей ноги?
Колодец закончился уходящей вглубь темнотой... Свет от окна... мешает... Кто-то рядом всхлипывает... Глаза никак не открыть - тяжело, мука... Мама рядом, голова опущена, слезы. Еле разлепляю спёкшиеся губы:
- Мама, ногу отрезали? - в ответ молчание, тонкий плач...
Еще раз с трудом, устало:
- Мама, ногу отрезали?
И уже не надо ответа, уже знаю.
- Милочка моя, ты же дала вчера согласие, я же тебя спрашивала, помнишь?
Все, свершилось!
Где-то на небесах была открыта новая страница моей судьбы, и в нее вписана первая строка.
И опять провал в безсознание...
А потом долгое просыпание с невероятным чувством жажды. Пить не разрешают, для утоления советуют кисленькое. Откуда-то у Мамы лимоны (где она их в мае доставала?), но я их не могу есть: кислота лимона не утоляет жажду, а делает ее еще и горькой. Лимоны отдаются Аллочке.
Боль-боль-боль. Переливание крови и жуткий, подбрасывающий тело озноб, который не устраняется никакими одеялами. "Реакция",- слышу как сквозь туман. Опять боль. Нога ощущается полностью, но там, где вместо нее - повязка - страшная невыносимая боль.
Вся палата знает, когда у меня кончалось действие обезболивающего - по моим сначала стонам, а потом крикам.
Первые десять дней после операции меня мучила эта разрывающая боль. Мама была все время рядом. Ей освободили койку около моей. Изредка, когда, я, измотанная, чуть затихала, она бежала на рынок (он был рядом с больницей), чтобы привезти мне свежей ягоды, тепличных помидор - по баснословным ценам, ведь был только конец мая...
ПРОМЕЖУТОЧНЫЙ ИТОГ
Всю жизнь я пыталась, не отдавая себе отчёта, интегрироваться в мир здоровых. Протест тому несовершенству, в котором оказалось моё тело, и последствиям этого события, вероятно, был самым верным поведением. Не давать себе спуску, не говорить себе: «Мне трудно, если мне никто не помогает, я делать это не буду».
Я делала всё, что должна делать женщина – вышла замуж, причём и думать нечего было, что я выберу нездорового человека в мужья по той причине, что нездорова сама, я вышла замуж по любви. Другой разговор, что я не разошлась с мужем, когда оказалось, что это не совсем тот человек, которого полюбила, и причины, почему я с ним не рассталась, не связаны с тем, что я боялась остаться одна. С этими причинами я до сих пор ещё не разобралась. Иногда мне сдаётся, что Кто-то не дал мне это сделать, кто-то давал мне душевные силы всё это терпеть, потому что сейчас, когда весь тот ужас кончился, я могу считать, что мне крупно повезло в супружестве, по крайней мере – сейчас, на пороге старости.
Далее, я родила детей. Причём второго я сознательно добивалась до тех пор, пока позволял возраст.
Я их выходила и воспитала, потому что муж в воспитании детей практически не принимал участия.
Я вела хозяйство и вела его не плохо.
Я работала до тех пор, пока могла, и работала хорошо, по крайней мере, право постоянно быть на «Доске почёта», благодарности и медаль «Ветеран труда» я зарабатывала честно.
В общем, я всю жизнь вела себя, как обычная, здоровая женщина.
И это при том, что сама от жизни не получила довольно много, что обычная женщина получает, особенно мало мне досталось радости.
…И не потому, что я не могла эту радость оплатить, а потому, что она для меня была не доступна.
Что же это?
Во-первых, дело, которое бы было мне по душе: ограничен круг профессий, которые были для меня доступны. Но работу я ещё могла себе подобрать, пусть и не любимую: ведь я пела, одарена артистическими способностями. Артистическая стезя для меня оказалась по другую сторону пропасти.
Но вот вне работы – что было в моём распоряжении, чтобы я могла радоваться жизни?
Перечислю, что для меня и из радостей оказалось по ту сторону … пропасти.
Танцы, которые я любила очень.
Путешествия, туризм.
Я ни разу не была в горах, в пещерах, не видела водопад, не поднималась на колокольню.
Подвижный спорт – лыжи, коньки, теннис, серфинг – владение своим телом, прыжки…
Бег – убежать от кого-то, догнать ребёнка, уходящий автобус. Сбежать с лестницы. (Во сне вижу, да и то очень редко).
И самое для меня обидное – я не могу броситься в воду тогда, когда другие это могут себе позволить: ни в реку, ни пройтись по песку к морю, ни в бассейн. Мне не доступна сауна.
Я ездила на велосипеде до 12-ти лет – и всё.
И водить автомобиль мне тоже не доступно – разве с ручным управлением, но и такие у нас не выпускаются.
Я не была в наших здравницах на море – мне нечего там делать, раз море – не доступно.
Я не могу поехать в туристическую поездку – группа не станет меня ждать, и я не услышу пояснения ушедшего с группой гида, экскурсовода, пропущу половину интересной информации.
У меня не было шлейфа из обожателей, чтобы я могла выбирать. Хотя до сих пор окружающие находят, что я – привлекательная женщина.
Я не могу ходить босиком, лазать по сугробам, поболтать голыми ногами в освежающем ручье...
Мне трудно долго стоять, поэтому я не могу быть в церкви столько, сколько хочу.
Я никогда не принимала участия в Крестном ходе, не была паломницей.
Я не хожу в колоннах и вообще, когда много людей идут вместе, я не могу к ним присоединиться. И вообще, с трудом хожу, когда не одна, не могу вести непринуждённый разговор во время ходьбы.
Я не люблю зиму только потому, что выходить на улицу зимой мне просто опасно. Я даже не могу носить в дождик зонт, потому что он отвлекает меня от дороги и занимает единственную свободную руку, поскольку в другой - трость.
Я не люблю зданий с высокими лестницами, у которых нет перил. Отсутствие перил на лестницах снаружи зданий, особенно зимой, делают такие лестницы для меня опасными, и я иду мимо, хотя мне и очень нужно попасть в это здание.
Я не хожу в гости, если придётся идти на пятый и выше этаж без лифта.
Я не могу надеть некоторые платья, подчеркивающие фигуру, и изящную обувь на каблуке. Мне очень сложно вообще подобрать себе обувь.
Мне очень трудно и больно ходить, и я не испытываю радости от пеших прогулок, потому что хожу на неживой ноге, и управление ею занимает меня во время ходьбы так, что я не имею возможности оглядываться вокруг себя. Иногда боли при ходьбе такие сильные, что я кусаю губы и даже плачу. С возрастом такие же ощущения возникают в «здоровой» ноге – она трудилась всю жизнь за двоих.
И очень мучат фантомные боли. Очень долго я не умела с ними ладить – бессонные ночи, выматывающие болевые ощущения… В конце концов, хороший невропатолог указала мне средство, я и научилась спасаться от них за сутки.
Мне трудно находиться на неустойчивой площадке – в транспорте, на эскалаторе, висячие мосты – это тоже не для меня.
Я не могу воспользоваться аттракционами – прыгнуть, скажем, с парашютом, проехать на «банане», просто съехать с горки в аквапарке, поэтому туда я тоже не пойду.
Даже отнести цветы на сцену после спектакля – я и этого не могу себе позволить.
И очень часто я ощущаю, как меня не хотят видеть люди, мимо которых я иду.
Вероятно, это ещё не всё, но я написала сразу, не обдумывая, просто я записала всё, чего я лишена, хотя судьба изначально создала меня ничуть не хуже любой женщины из моего окружения.
ЧТО ЗНАЕМ ЛИШЬ МЫ
...Через год после операции (ампутации бедра) мы с моим отцом поехали в протезную мастерскую для заказа мне первого протеза.
"Богом проклятое место", - так я всегда называла с тех пор все протезные предприятия, с которыми мне приходилось сталкиваться.
Мое неприятие этих мест в первую очередь связано с тем, что я до слез не приемлю уродство людей. Основательно повзрослев, я смирилась с этим - никуда не денешься, люди-калеки выживают и живут между здоровыми. Как стареющие женщины не любят фотографироваться, так я всю жизнь не могу смотреть даже на свою тень, когда я иду. Изнутри я не ощущаю, как это уродливо, я двигаюсь, и это радость. Но со стороны на это смотреть - нет, это невыносимо.
И всю жизнь я, как радар, ловлю сигналы людей - реагируют ли они также на меня, как я на других калек, если да - я стараюсь держаться от этих людей подальше. Причем ни в коей мере я не виню их. Часто они сами не чувствуют, как выдают себя. Ведь все мы хотим считаться цивилизованными людьми, а значит, не показывать своего неприятия уродства. Но, мне кажется, всем нормальным людям свойственно стремление к совершенству и красоте, и в том, что человека шокирует живой, но уродливый человек, нет ничего необычного. Просто некоторым людям свойственно очень сильное сострадание, и человеческое уродство воспринимается ими как беда, вызывающая желание помочь... Есть люди с очень крепкой волей, ни в коем случае не показывающие вида, что они шокированы.
Но есть просто мерзкая привычка у некоторых людей - сплевывать под ноги хромающему человеку. Я долго не могла понять, почему часто идущий навстречу мужчина вдруг плюет мне под ноги, пока не прочитала в одном из рассказов Шукшина об этом "народном обычае". Вот что оскорбляет-то до бешенства.
Таким же оскорблением являлись протезная мастерская в моём родном городе, а потом протезный завод в городе, куда я приехала учиться.
Атмосфера безразличия, неряшество и неприбранность, отсутствие удобной мебели, ширм, запах, полные коридоры всевозможно изувеченных людей, в том числе и детей, необязательность - да мало ли еще других неприемлемых вещей, которые делали мои посещения туда мукой мученической. Там я могла встретить прекрасивого мальчика с культей руки и с одной ногой. Там типичным был случай, когда мать с ребенком-инвалидом на руках из района являлась в стол заказов, но доктор отказывался ее принять, т.к. она опоздала, и он не может задерживаться. И все уговоры бедной, что они так издалека ехали, что им трудно будет еще раз перенести такой путь - никакого результата не давал, и она, страстотерпица, покорно укутывала уже большенького ребенка, брала его на руки и выходила вон.
Первые несколько лет мне каждый год делали новый протез, предполагалось, что я расту. Хотя после операции я расти перестала. И если в пятом классе я была выше всех одногодок-девчонок, то к окончанию школы стала одной из самых маленьких в классе. Я не росла, но взрослела.
Первые протезы изготовлялись полностью из дерева: бедренный приемник до колена, соединяющийся с "голенью", и внизу деревянная же стопа с резиновой пяткой и носком. Вся эта тяжелая махина ремнями подцеплялась к бандажу - широкому застегивающемуся поясу, напоминающему женский пояс для чулок, но не такой изящный. Протез гнулся в колене, немного имела подвижность в щиколотке стопа.
Я должна описать этот протез и следующую модель, которую я ношу до сих пор. Я должна описать эти вещи, чтобы можно было представить, какое это бедствие. Не думаю, чтобы человеческая мысль, создавшая те чуда техники, которые у нас перед глазами, не способна была создать что-нибудь лучшее, чем наши протезы. Скорее всего, в серийное производство было выпущено наиболее дешевое изделие с минимумом потребительских свойств. Наши протезы чуть лучше, чем выдолбленные колоды, которые до революции нищие безногие надевали на свои обрубки. И ведь ещё в пятидесятых годах было много протезов, которые заканчивались не стопой, а резиновым наконечником. Такие протезы носили мужчины: идет, прихрамывает, взгляд встречного прохожего непроизвольно сразу к ногам спускается, а у того вместо стопы из-под брюк выглядывает палка. Для меня это хуже, чем увидеть человека на костылях. Но я видела по телевизору про одного, кажется, американского инвалида, который совершает самостоятельно путешествие по миру. Так он стоял на двух протезах, ничем не прикрытых, со стопой, но они эстетически не были закамуфлированы под ногу, все шарниры на виду. Вероятно, для мужчин, нашедших себе занятие, поглотившее их, нет дела до того, как они воспринимаются окружающими. Я полагаю, что у этих людей должен быть очень независимый характер. Мне это недоступно.
(Здесь необходимо пояснить - нынешнее состояние с протезированием намного лучше. В стране открываются филиалы зарубежных клиник, где инвалидам изготавливают достаточно современные протезы. Однако эти протезы далеко не всем доступны, потому что наше государство с неохотой оплачивает эти довольно дорогостоящие изделия, и основной массе инвалидов они просто не по карману).
Всю жизнь после операции при знакомстве с новыми людьми я как бы раздваиваюсь: смотрю на нового человека и одновременно на себя его глазами. И в этот момент мои чувства особенно обострены: воспринял ли он меня без протеста или нет. Это касалось и мужчин, и женщин.
С возрастом эта настороженность притуплялась, и я прихожу к мысли, что нормальный человек воспринимает другого человека таким, каков он есть, интерес зависит лишь от того, что от этого человека нужно при знакомстве: интересный собеседник, источник информации, деловой партнер или что-то другое. И при этом внешний вид человека, особенно, если это природный вид, тот есть тот облик, который дан судьбой, роли не играет. И вероятно, мне в самом начале, т.е. после операции, нужна была помощь психолога, который бы помог адаптироваться.
Надо сказать, что в школе я не испытывала такой настороженности. Она появилась, когда я вышла в жизнь, без мамы и отца. Но в жизни эта закомплексованность мне напортила страшно, поскольку она лишала меня уверенности в себе. Очень долго я свой внешний облик подчиняла задаче быть незаметной, не бросаться в глаза. Я не позволяла себе ярких цветов в одежде, каких-то модных шляпок, косметики, прически. У меня были красивые вьющиеся волосы, я стягивала их в косы, в узел. Фасоны одежды я выбирала самые традиционные, по возможности – балахонистые, чтобы при ходьбе не были обрисованы бедра, талия – все же искривлялось….
В общем, уродовала себя как могла.
И это еще более усугубляло мои проблемы. Зная, что я внешне не привлекательна (конопатая, в очках), да еще и хромаю (немногие догадывались, что у меня нет ноги), я страшно смущалась, если кто-то относился ко мне внимательно, мне казалось, что я занимаю у человека время, которое он мог бы потратить с большей пользой. Мне казалось, что я так уродлива, так плохо выгляжу, так отталкивающа, что собеседник должен стремиться скорее закончить беседу со мною и обратить свое внимание на всех кругом, красивых, уверенных в себе людей.
Внешне мои проблемы выражались в том, что, разговаривая с людьми, я как за соломинку, хваталась за любой лежащий рядом предмет: крутила в руках ручку, расческу, скрепку, если под руки ничего не попадалось, я начинала крутить прядь волос со лба и иногда даже накручивать ее себе на кончик носа. Естественно, собеседников это раздражало, они торопились закончить разговор со мною, полагая, вероятно, что я нервничаю, и у меня дела. А я утверждалась в мысли, что я неинтересна и отталкиваю. Проблемы не решались, а туже закручивались. Выходила я из этого состояния только с возрастом, прилично напортив себе в жизни...
Молодой человек-инвалид очень нуждается в услугах психолога. Инвалиду необходимо понимание его проблем, которых нет у людей здоровых ("целых" в смысле внешнего облика). И ему очень необходима психологическая поддержка в том, что он полноценный человек, что отсутствие того или иного органа не делает его отталкивающим для людей, что, наоборот, он достоин уважения, потому что с гораздо меньшими на выживание шансами он продолжает "взбивать сливки лапками", как та лягушка из сказки. Когда нет этого понимания, или молодой человек закомплексован на своих переживаниях, то в лучшем случае он испортит отношения с окружающими и здорово навредит себе в жизни, в худшем - может войти в такой штопор, что развязкой будет или алкоголь, или что похуже.
Видя сейчас много покалеченных на войнах парней, сознавая, что их ожидает в дальнейшем, зная, что в основной массе современные мужчины более духовно слабы, чем женщины, я представляю, сколько несчастных семей, стариков, дождавшихся сыновей живыми, но покалеченными, жен, детей этих парней сейчас в России, и как им всем нужна помощь - всякая, не только материальная.
В первую очередь покалеченным людям нужна помощь в адаптации, в приобретении уверенности в себе, в своей нужности на Земле... А какая нужность, если инвалид зачастую лишен возможности выйти из квартиры: он просто в коляске или на костылях - не сойдет с крыльца, а если это ему удастся - то он не может никуда "войти", ведь входные двери не только коляску не пропустят, но и человеку на костылях не откроются, стой и жди, пока кто-нибудь не подержит двери, пока ты, торопясь и оскальзываясь костылем, осилишь высокий порог. Для инвалида закрыты магазины, почты, конторы, парикмахерские, театры и т.д., и т.д.
Найти работу на дому - как? Инвалид, стоящий нетвердо на ногах, полностью зависит от близких. Но кто решится связать свою жизнь с инвалидом, должен очень и очень все взвесить и не уподобляться цвейговскому герою из романа "Нетерпение сердца", доведшего жалостью и эмоциональными поступками влюбленную в него девушку до самоубийства.
Вернусь к протезам. Первая искусственная нога была очень тяжела. При сгибании и разгибании деревянные части стукались громко друг о друга, приходилось как-то этот стук заглушать - разговорами ли, другим звуком. Время от времени протез начинал скрипеть, и нужно было отвинчивать и смазывать густым вазелином или солидолом металлические сочленения. В местах смазки проступали чёрные пятна, которые мазали надетые чулки, и приходилось их часто менять: старые выбрасывать, потому что проступивший солидол не отстирывался. Тонкие чулки носить было нельзя: просвечивались детали протеза, да и цвета ноги и протеза отличались. Поэтому я надевала несколько чулок на протез и не менее двух на живую ногу. Летом по жаре в бандаже, в двух чулках - мука. Каблук даже средний ("венский") ни-ни, иначе протез подсекался, т.е. в ходьбе вдруг сгибался, и я падала навзничь.
Конечно, первые четыре года, пока у меня был деревянный протез, я ходила только с тросточкой, протез был очень неустойчив, и падать приходилось очень часто.
Новая модель протеза, на которой я до сих пор хожу, была сделана где-то в начале 60-х годов. Приемник был так же деревянный, но в нем был сделан вакуум-клапан, благодаря которому протез держался не только на бандаже, но еще и на культе, пневматически втянутой в приемник. Благодаря лучшей управляемости и легкости нового протеза, я смогла отказаться от трости летом; зимой, конечно, когда скользко, я продолжала на улице ходить с тростью.
Голенная часть новой модели протеза представляла собою металлическую трубку, шарниром сверху соединенную с бедром-приемником, а снизу с фильдеперсовой или резиновой стопой. Весь протез покрывался снизу доверху поролоном и эстетически обрабатывался по образцу живой ноги.
Это было несомненным прогрессом: протез был гораздо легче деревянного, более управляем из-за вакуум-клапана, более безопасен, эстетически он больше походил на живую ногу, был мягок на ощупь, при посадке не стучал об сидение.
Но всего раз за мою жизнь мне был сделан поистине качественный протез этой модели. Тогда папа заплатил мастеру в протезной мастерской, и тот несколько дней возился со мною, подгоняя приемник и все детали.
Протез получился таким легким, удобным, он так прилегал к культе, что в принципе его можно было даже носить без бандажа. Он не соскакивал, и лишь при посадке, когда культя меняет форму, чуть вытягивается, между нею и стенкой появляются щели, воздух может просочиться в гильзу-приемник, и протез "отлипает".
В этом протезе я отходила первую беременность, а в родильном доме так его и носила - без бандажа.
Потом ещё несколько раз мне делали удачные протезы. Но на 3-4 протеза лишь один удавался: самое главное в этой модели - подогнать приёмник культи (гильзу). Чуть больше выберешь материала из приёмника, и никакой клапан работать не будет, протез болтается на культе, и при ходьбе его приходится в тайне, через карманы в одежде, поддерживать. Ходить на нём фактически не возможно. Приходилось такой протез сдавать в ремонт - гильзу от старого, удачного, протеза переставлять на новый. А это, считай, почти весь протез переделывать.
Деньги тут роли не играли, просто мастер должен чувствовать свое изделие. Ни деньги, ни особые доверительные отношения с мастерами, делающими мне протезы в любом городе, не помогали - протезы часто соскакивали с культи, бандажи впивались в тело, культа была вся в потертостях, внешне можно было отличить живую ногу от "больной": протез или выглядел распухшим, или более тощим, или имел нарушения симметрии в икре или в лодыжке...
Немногие люди знали, что у меня протез. Только инвалид сразу отличит, где живая, а где не живая нога. Остальной народ принимает протез за больную ногу.
Особенно это обстоятельство проявилось в начале 90-х годов, когда появилось много деятелей нетрадиционной медицины. Эти целители или обладатели так называемого "третьего глаза" увязывались за мною на улице или приставали в транспорте, предлагая свою помощь в избавлении от хромоты, полагая, вероятно, что у меня нелады с позвоночником. Меня всегда это забавляло: каков должен быть эффект лечения у "специалиста", не умеющего отличить живую ногу от протеза? Мне казалось, что это бросается в глаза: асимметрия, негнущаяся слишком узкая или слишком широкая стопа, характерная посадка тела, походка с негнущейся коленкой, перенос ноги не бедром, а тазом, обувь сидит по разному: на живой ноге она разношена, на неживой - как на колодке - новёхонькая.
И вот уже сколько лет никаких особых нововведений в изготовлении протезов бедер нет (или просто они не доходили до местного протезного завода).
Хотя я слышала о протезах, на которых можно ходить на лыжах, купаться и танцевать. Увы, ничего этого я в жизни не видела.
Сейчас модель протеза бедра разработана в МПО «Энергия», и кое-что в ней улучшено. Однако, протезы по-прежнему тяжелы, но, по крайней мере, они стали более надёжны, в них меньше падаешь. Хотя освоить протез и правильно им пользоваться очень не просто.
Модель протеза, на котором я ходила более сорока лет, очень натирала культю. К этой модели необходимо тщательно подбирать обувь, каблук для устойчивости должен быть не более 1.5 см, нельзя носить валенки или обувь с высокой голяшкой - не налезет. Нельзя носить капроновые или другие тонкие чулки, т.к. высокое трение на пятке моментально дает стрелку, и не помогают никакие новомодные, "особо прочные» плетения чулок.
На колготках я просто разоряюсь, если учесть, что летом вынуждена носить чулки - не будешь же щеголять одной голой живой, а другой "обутой" ногой (поролон, которым облицован сверху протез, обклеен эластичным чулочным материалом).
В последние годы я приноровилась носить гольфы, они доходят до колена, из-под длинной юбки не видны открытые участки ног; гольфы можно купить сразу несколько пар одного цвета; по мере того как они рвутся на протезе, подменять рваный целым; и гольфы гораздо дешевле чулок или колготок.
И ещё – спасают брюки. Хотя возиться с ними нам довольно трудно – надеть и снять. И вообще, эта проблема – что-то надеть и снять с ноги – она всё обостряется и обостряется по мере «взросления». Трудно подобрать обувь, трудно к ней привыкнуть, трудно разуться и обуться. Тяжело обращаться с чулками и брюками – неживая нога требует, чтобы её поднимали рукой, в наклон…
Вот почему (конечно – это одна из причин) с возрастом все реже выходишь на улицу.
Очень большая проблема возникает при смене сезонной обуви, да и вообще какой бы то ни было обуви. Для здоровых людей нет разницы, высок или низок каблук, какой высоты голяшка обуви, какая подошва: сплошная или с каблуком. Для меня же все это выливается в частые падения на первых порах - пока тело не найдет устойчивое положение.
Нельзя абсолютно носить обувь с металлическими набойками или на тонкой кожаной подошве, она скользит на гладком полу.
Очень велика проблема подобрать устойчивую, носкую, удобную обувь. Магазины сейчас переполнены разными фасонами, но найти обувь для человека, ходящего на протезе – почти неразрешимая задача.
А особенно трудно купить обувь на выход, нарядную. Почти нет женской обуви на низком широком каблучке, чтобы ее можно было надеть в театр или в другое место с красивым платьем. Купленная обувь быстро разнашивается на здоровой ноге, один туфель резко начинает отличаться от второго, и нарядные туфли приходится списывать и искать новую подходящую пару. (С инвалидной пенсией сносно обуться – вообще, задача без решения).
Пробовала шить обувь на заказ, но ничего хорошего не вышло из этого - топорная дорогая получалась обувка.
Но все проблемы с обувью ничто по сравнению со сменой протеза. Какой бы несовершенный не был новый изготовленный протез, но со временем к нему приспосабливаешься, находишь наиболее устойчивую посадку, культя в приемнике устраивается так, чтобы потертостей было как можно меньше. Но проходит время, и протез изнашивается, и ты идешь заказывать новый. Заказ выполняется от нескольких месяцев до года-полутора. Вроде бы и возится с тобою мастер, и приемник подгоняет, а получишь новую ногу и долго не решаешься ее носить: хлябает или наоборот натирает, никак не найдешь новую посадку, меняешь ступни, подгоняешь пятку, съездишь не раз на завод с жалобами, отложишь и снова пойдешь на старом, дожидаясь не скользкого сезона. И наконец, когда старый уже начнет разваливаться, волей-неволей наденешь новую ногу и несколько месяцев будешь мучиться, пока не привыкнешь, не перестанешь бояться падения, пока прекратятся боли в растертой культе.
В протезе нельзя купаться: во-первых, он держится на полотняном бандаже, во - вторых, в нем есть металлические части, к которым нет прямого доступа, т.е. их не протрешь и не смажешь, да и кожаные детали мочить не рекомендуется. Я уж не говорю о внешнем виде человека с протезом конечности...
Нельзя купаться - вот беда-то. Летом около озера, реки, куда нырнули твои разомлевшие близкие, а ты как курица, вынуждена крутиться на раскаленном песке, вот где я чувствую свою обделенность.
Иногда, дождавшись в жаркий июльский вечер, когда пляж опустеет, удалившись как можно дальше от купающихся, я - с помощью в детстве Папы, потом мужа - забираюсь в воду и плаваю до посинения, поскольку два раза подряд в воду войти не могу: поздно, солнце село и холодно, да и намокший от тела бандаж уже не позволяет двигаться: надел его после купания и - больше никуда.
За лето я купаюсь один, от силы два раза, (поскольку это очень хлопотно - выискивать опустевший пляж), и тогда считаю, что лето не пропало даром. Конечно, ехать отдыхать на море мне нет никакого резона, тем более что по песку я хожу с огромным трудом.
В мечтах я представляю такую картину: на пляже специально для инвалидов с дефектами нижних конечностей купальные кабинки, какие были раньше для стыдливых дворянок; к кабинкам ведут твердые дорожки. Раздеваешься в этих кабинке и прямо в ней ныряешь в воду, а на публике появляешься уже только с торчащей над водой головой, никого не пугая и не шокируя своими культями. Покупавшись, человек возвращается в кабинку, где его поджидает служащий (или близкий человек), помогающий выйти из воды, может быть, при помощи специального подъемника. Там же есть солярий, где можно обсохнуть. Такую кабинку можно снять на время, или их сделана серия, как номеров в бане, так что сразу несколько человек, не желающих демонстрировать свое тело окружающим, могло бы ими воспользоваться. Такими людьми могут быть не только инвалиды, но и пожилые, стесняющие раздеваться на публике граждане. Но, увы, нигде я этих вещей не видела, ни на каком пляже.
Все, что я рассказала выше, сделано с одной целью: чтобы у здоровых людей было представление, что значит только носить протез, сколько сложностей только с этим механизмом.
Женщина - инвалид...
Здесь не описываются сложности, связанные с выполнением обыкновенный бытовых потребностей: приемом ванны (даже в благоустроенном доме, не говоря о том, чтобы пойти в баню), уборкой квартиры, приготовлением пищи, глаженьем, стоянием в очереди, да даже обыкновенным подъёмом утром с постели, когда здоровая нога суётся в тапочек, а другую ногу надо «обуть в протез», все расправить, чтобы не терло и не жало, застегнуть бандаж, расправить все ремни.
Но много ведь и общего, то, что "в лом" и мужчине-инвалиду...
В транспорте лучше не садиться, т.к. при этом протез "отлипает", и его необходимо снова где-то в укромном месте поправлять, утрамбовать культю, иначе нога не переносится, а волочится, и устойчивость снижается. Но и стоять в транспорте не желательно, т.к. при любом торможении ты, стоящий на одной ноге, уцепившись за поручень, болтаешься вокруг этого поручня, как вокруг оси, толкая окружающих и рискуя в любой момент улететь в другой конец салона.
Протез является опорой только при ходьбе. Когда стоишь, вся тяжесть приходится только на здоровую ногу.
С годами здоровая нога устает все больше и быстрее, поэтому стараешься ее не очень нагружать, и приходится садиться при любой возможности, даже когда стояние продлится несколько минут.
В протезе бедра совершенно ничего не возможно делать в полунаклоне, т.к. при этом вся нагрузка приходится на тазобедренный сустав здоровой ноги, а он быстро устает и болит потом несколько дней. Поэтому я не могу мыть тряпкой полы, подметать, работать на огороде, мыть ванну, унитаз, т.е. все, что надо делать в полунаклоне или на корточках - для меня не выполнимо. Но не выполнимы и небольшие радости, например, сбор грибов...
Когда же начинается зима, начинается и особая жизнь. Каждый выход из дома сравним с небольшим подвигом. Наледи на тротуарах и остановках, перед входными дверьми, накатанные до блеска дороги, высокие обледеневшие ступеньки в транспорте, промороженные полированные плиты перед входами зрелищных или помпезных административных зданий, малейшие бугорки и холмики на пути - все это страшно усложняет перемещение по улице!
А пользование транспортом! Чтобы не ходить по скользкой земле, стараешься все же сократить пешие прогулки и с любой ближайшей остановки уехать. Не тут-то было! Оптимальный вариант, когда двери остановившегося автобуса находятся от тебя не далее, чем в метре, и транспорт почти прижат к бордюру. В остальных случаях уехать невредимой - почти неразрешимая проблема. Во-первых, если автобус остановился не около тебя, нужно ухитриться в толпе спешащих к нему людей не попасться им под ноги или, второпях, самой не поскользнуться на гололеде, всегда возникающей на остановках в течение дня. Во-вторых, ты рискуешь элементарно не успеть, т.к. хотя водитель и видит в дверное зеркало, что к автобусу спешит человек с плохими ногами, но крайне редко подождет бедолагу. Каких-то секунд, бывает, не хватает, чтобы сесть в желанный теплый салон, и ты, глотая слезы от обиды, замерзшая, стоишь и ждешь еще полчаса свой рейс.
А сколько раз я оставалась на остановке потому, что автобус подъезжал не к кромке, а останавливался в полуметре от бордюра, а у дверей была отшлифованная наледь, и я боялась ступить на нее, т.к. в этом случае тебе, поскользнувшейся, грозит очутиться под колесами, и еще не известно, заметит ли это вовремя водитель.
Эта осторожность выработалась у меня с годами. Не раз оказывалась я и лежащей на обледеневшей дороге перед бампером наезжающей на меня машины, и почти под колесами трамвая, заспешив на скользкой остановке к дверям под сварливые крики кондуктора: "Поторопитесь с посадкой!"
А однажды меня самыми грязными словами обругал из окошка кабины водитель самосвала, подлетавшего к пешеходному переходу черт знает с какой скоростью и чуть не сбившего меня.
По-хорошему, с протезом бедра, как у меня, зимой лучше избегать приближаться к дорогам и городскому транспорту. Но по нормам я подхожу под категорию инвалидов 3-ей группы, и в СССР должна была получать пенсию по инвалидности только 30% от заработка, остальное на жизнь надо зарабатывать полезным для общества трудом.
Конечно, это издевательство. Сохранив нам жизнь с помощью бесплатной медицины и обеспечив нас несовершенными бесплатными протезами, государство предоставляло нас самим себе - выживайте, как можете. Мизерные пенсии, транспорт сейчас вообще не положен, а раньше - эти позорнейшие мотоколяски, которые вроде бы должны были как-то облегчить нам жизнь - это было дополнительным унижением: вроде бы помощь оказывается, чего же вы еще хотите? Ах, вас не устраивает жизнь на 40 рублей, мотоколяска требует ухода, ремонта, гаража около дома, да еще и внешний вид этой вонючей тарахтелки вам не нравится? Ну, что же - идите работайте, зарабатывайте и на более сносную жизнь и на машину!
Работа желательна не только из-за материального достатка, она помогает сохранить в себе уверенность. Кому охота чувствовать себя иждивенцем?!
Но как получить полноценное образование, если ты фактически по физическим возможностям пенсионер, и как, найдя работу, до нее ежедневно добираться и возвращаться?
Но в СССР, не делая ничего для облегчения жизни инвалида, по крайней мере, гарантировали ему работу - распределение после окончания ВУЗа, квоты на предприятиях...
Сейчас же смолоду физически неполноценный человек может рассчитывать только на чью-то гуманитарную помощь, как правило - частных лиц, и все!
Долбаное государство решило свои социальные проблемы очень просто – сделать вид, что инвалидов или нет, или пусть они себя спасают сами. Те мизерные льготы, что им дали – это веником сор в угол. Если инвалид не заработал трудовую пенсию, то даже "первогруппник" на свою инвалидную не сможет элементарно прожить.
(Я вывожу пока за скобки ту современную систему, которая внедрена для реабилитации инвалидов - то есть для получения им декларированной социальной помощи. Здесь ТАКОЙ беспредел!..)
Я встречала на протезном заводе женщин, которые получают инвалидную пенсию, но живут в неблагоустроенном доме (или с хорошими родственниками), т.е. за квартиру платят по минимуму, питание – хлеб, кефир, дешевая рыба, никуда не выйти, одно развлечение – телевизор.
Сейчас с отменой льгот все скидки отменили, оплачивай телефон, коммунальные, транспорт, компенсации – смех. Обеспечение лекарствами – издевательство.
Инвалидов в стране нет. А кто еще есть, то задача – снижать их число естественным путем – не лечить, не поддерживать, может, быстрее исчезнут.
И только собственные усилия (т.е. неимоверные усилия по собственному жизнеустройству) да жизнеспособные (материально благополучные, здоровые) родственники могут дать возможность инвалиду хоть частично сносно прожить. Если этим судьба (Бог) не одарила – пиши пропало, будь ты хоть каким одаренным – не выплывешь, или превратишься в злодея и для окружающих, и для себя самого.
Но вернёмся к повести.
ПРИВЫКАНИЕ К НОВЫМ РЕАЛИЯМ
Как только я пришла в себя после наркоза, тут же стала исследовать, что же осталось от левой ноги.
Культя была вся перебинтована и спрятана в гипсовый корсет, держащийся на тазобедренных костях. Длина культи была всего 11 см: делающие операцию врачи ампутировали ногу насколько можно выше, чтобы застраховаться от оставления пораженных тканей и обеспечить возможность носить протез. Бинты на такой коротенькой культе не держались бы (никаких лейкопластырей и эластичных бинтов тогда и в помине у нас не было). Культю засунули в гипсовую, перегнутую пополам, широкую пластину, и она вначале ввела меня в заблуждение, казалось, что ногу оставили до колена. Но пробравшись пальцами под этот гипсовый футляр и ощупав тот кусочек ноги, (по краю напоминавший полумесяц), что мне оставили, я  представила совершенно фантастический протез, который мне придется носить: он должен быть таким, чтобы надевался на всю нижнюю часть тела; я не могла представить, чтобы такой коротенький обрубок позволял мне управлять целой искусственной ногой.
О своем исследовании я доложила врачу при очередном осмотре. Она подняла тогда глаза к окну над моей кроватью и задумчиво повторила: «В форме полумесяца…» и больше ничего не сказала.
Медперсонал отделения, привыкший уже, конечно, к виду и несчастьям своих юных пациентов, был так добр ко мне, что уже сейчас, уже взрослая, я поражаюсь огромному запасу сочувствия и жалости, заложенных в этих людях. Своими криками и стонами после операции я должна была вызвать к себе как минимум раздражение, но ни разу никто не прикрикнул на меня: "ну, хватит!"
Там, в отделении, работала одна нянечка, все звали ее Кирилловна. Злая, всё время недовольная старуха. Сейчас я понимаю, что она могла быть глубоко несчастна. Недавно закончившаяся война, преклонный возраст, тяжелая послевоенная жизнь, а может быть, истоки ее несчастья были еще глубже - жизнь в сталинской России для всех была тяжелой. Но тогда мне не было дела до причин ее вечного недовольства. За неделю, пока меня готовили к операции, я ее возненавидела. Чем-то она напоминала мою бабушку Александру: ворчание, раздражение, окрики, когда она появлялась в палате... И вот, когда отходил наркоз и появились первые признаки боли, и Мама держала меня на руках, в палату вошла Кирилловна. При врачах и других взрослых она была тихая, но в тот миг она соединилась с болью, которая в это время завладевала мною.
- Кирилловна пришла, больно, Мама, пусть Кирилловна уйдет, жжет, пусть Кирилловна уйдет.
Сидящая тут же врач рукой показала, чтобы нянечка вышла.
Больше Кирилловну мы не слышали. Она молча заходила в палату, делала свои дела и исчезала.
Сейчас, по прошествии стольких лет, я почти забыла имена и облик нянечек и врачей детского хирургического отделения больницы. Остался образ профессора Ольшевского, седого старичка, как мне казалось, хотя ему вряд ли было даже 50. Он был так ласков со мною!
- Ну, дорогая, как дела?
Этим вопросом он здоровался, подходя к кровати при обходе.
Запомнились Софья (то ли медсестра, то ли врач), - светловолосая, с круглым лицом и светлыми глазами, с тихим душевным голосом; врач Юлия - молодая, красивая, черноволосая, общительная женщина, имевшая уже семнадцатилетнюю дочь, о которой она много рассказывала Маме: "носим одни и те же платья"; полная, лицом похожая на актрису Римму Маркову, нянечка (а имя забыла). И еще много лиц врачей, сестер, нянечек держится в моей памяти с той поры.
Как они сочувствовали и мне, и Маме моей!
Они, взрослые, прекрасно понимали, что присутствуют в начале очередной человеческой трагедии, что снова, в который раз на их глазах в жизнь выходит человек, не приспособленный к основной цели живого существа на земле - к выживанию. И этот человек - будущая женщина, природой предназначенная к продолжению рода, а потому обязанная быть привлекательной, здоровой физически и сильной душевно, терпеливой, чтобы привлечь партнера, родить здорового ребенка, выходить его, сохранить семью и для себя, и для детей, построить основу материального благополучия и не оказаться одинокой в старости.
Но даже и все это было во вторую очередь, поскольку на первом плане была задача - выжить. От смерти среди заболевших саркомой убегали единицы... Это знали все работники отделения и мои родители, но не я, конечно...
По истечении 11-ти дней после операции для приостановки болей было решено сделать новокаиновую блокаду. Измотанную бессонными ночами и собственным криком, мокрую от слез и пота (ведь почти две недели не мылась, а было начало жаркого июня) меня повезли в перевязочную и там полчаса уговаривали потерпеть и позволить ввести в культю шприц. Полчаса я криком не подпускала к себе медсестру, намеревающуюся проделать эту процедуру, пока меня буквально не скрутили - две медсестры и нянечка держали меня, пока Ольшевский вводил в горящую огнем культю иглу.
Помню, около моего лица была круглая, обтянутая белым медицинским халатом, грудь одной из державших меня медсестер, и я вцепилась кончиками пальцев в кожу этой податливой груди и крутила ее, пока уколы не сделали свое дело. А та, бедная, не стряхнула мои пальцы, (ведь ей же больно было неимоверно!), терпела, пока пальцы сами не разжались.
Уже после второго кубика я перешла на стон, а к окончанию процедуры "опьянела" (как сказала одна из сестер). Впервые за 12 дней я не чувствовала не только огненной боли в ноге, но вообще ничего: ни жара комнаты, ни запахов. На меня дул легкий прохладный ветерок, перевязочная была такой светлой, солнечной, я будто парила над столом, на котором лежала... Вероятно, я пережила самое настоящее наркотическое опьянение. Такую меня и вернули Маме в палату. Та в слезах ожидала меня, слушая вопли и крики из перевязочной, и, пораженная, застыла, когда вдруг настала тишина.
После блокады, хотя боли и возобновились, но не с такой силой, культя стала заживать. Ежедневно мне делали перевязки, и я с удовольствием ездила в перевязочную: память о блаженстве, которое я испытала в этой комнате, сделала для меня ее просто желанной. Но, увы, прежних ощущений мне уже не удалось испытать. Маму "выписали" из больницы, и на ее место положили белобрысую остролицую девчонку Ирку, бойкую и влюбчивую. А в соседней палате за время моих страданий появился черноволосый, стриженный наголо, ироничный Вовка пятнадцати лет, ловко прыгающий на костылях с поджатой в коленке ногой.
Жизнь продолжалась.
МАЛЬЧИКИ
На 13-том году я в первый раз влюбилась по-настоящему.
Нет, первый раз я ощутила, что мальчики - это что-то не то, что они вызывают другое к себе отношение по сравнению с девочками, наверное, года в 4. Смутно очень помню, как с малышом из нашей группы мы уединились в спальне детсада под кроватями и играли «в доктора». Что там было? Не помню. Конечно, мы снимали трусики и разглядывали друг друга, как делали это врачи при нашем осмотре. Что еще?
Лет через 7 я с этим мальчишкой в одном отряде пионерлагеря была и избегала его, как только могла – стыдилась, наверное, помнила еще, что же было во время этой игры «в доктора». А лет в 5-6 я впервые ощутила, что некоторые мальчики вызывают к себе совершенно другие чувства, нежели знакомые девочки...
Мы тогда жили еще в старом доме, в коммуналке, с соседями.
В гости к соседям, живущим в нижнем этаже, приезжал из города родственник, кажется, звали его Валеркой. Сколько же ему было лет? 13? 15? Он умело играл на гитаре (пропала я! Всегда меня поражали люди, владеющие умением играть на музыкальном инструменте).
С той поры песня "Расцвела сирень-черемуха в саду" из только что тогда вышедшего кинофильма, которую этот Валерка лихо пел во дворе, для меня - как, наверное, зов охотничьей трубы для старого коня. "Как услышу - все во мне заговорит".
Плохо помню развитие своей "любви", но как я пряталась за угол дома, стоило этому мальчишке появиться во дворе, как преследовала его, прячась за деревьями (что было легко, учитывая мой рост), как выглядывала в жгучем желании его видеть и не менее жгучем чувстве "нельзя, не должен он видеть меня, узнать, что я так хочу его видеть". Быть рядом и страх - это нельзя! Почему? Непереносимость такого счастья, желание провалиться сквозь землю, сделаться невидимой, чтобы безнаказанно с благоговением взирать на обожаемое лицо, слышать этот чудный голос…И как же я напугалась, когда уже 10-тилетней встретила его как-то в городе, и он со смехом вознамерился подойти ко мне, говоря своему спутнику: "Погоди-ка! Постой!" и направляясь ко мне. И опять мне сквозь землю провалиться, так я не хочу этого воспоминания, этой встречи. "Пошли быстрее!"- говорю я подружке, сама почти в ужасе, что придется заговорить с ним: а вдруг он напомнит мне, как я от него бегала…
Вообще, я была не равнодушна к красивым, а главное, лихим мальчикам. Тихони, даже и красавцы, меня не привлекали. У нас в соседях жил очень умный еврейчик Леня, сын безответной тети Риты. Меня с ним связывала дружба, мы менялись книгами, диафильмами, могли подолгу разговаривать об увиденном и прочитанном. Как-то он передал мне записку: "... давай с тобою переписываться". Хоть бы что-то во мне шевельнулось! Я написала ответ: "Леня, зачем нам с тобою переписываться, если мы через стенку живем", и понесла письмо в соседнюю квартиру. На стук он вышел с мокрым лицом и намыленными руками. Я протянула ему книжку, в которой лежал ответ. "Ты прочитала, что я написал?"- спросил он сквозь стекавшую с губ воду. "Боже, какой он нелепый!" - подумала я, сунула ему книгу, сказала, что ответ в книге и ушла.
Увы, ценность душевной красоты в отрочестве мне осознавать было не дано...
Да и позже... Красивый человек сразу же вызывает во мне чувство доверия, с первого взгляда. И надо довольно долго общаться с ним, чтобы убедиться, что он - "не тот", а к некрасивому, наоборот, я должна долго привыкать, будь он даже и безупречен, как человек: душевный, чувствующий...
И поэтому к внешне красивым мужчинам и женщинам я сохранила тягу и по сегодня.
Это не влюбчивость: я не жажду с ними общаться, разговаривать, я просто люблю на них смотреть. А поскольку этого не принято делать открыто, то мне приходится любоваться ими исподтишка, украдкой.
Вот и моя тяга к соседскому мальчишке Вадиму  так выражалась.
Двери наших квартир смотрели друг на друга. Вадиму было 15 лет, а мне шел тринадцатый. Сначала у нас были обычные дворовые отношения: игры в "казаки-разбойники", лапту, потом в шахматы. И вот обычно запросто выигрывая у него партию одну за другой, влюбившись в него, я катастрофически поглупела и стала ему позорно проигрывать. "Э, да ты совсем играть разучилась!" - довольно смахивал он фигуры с доски, а я краснела и не знала, куда девать руки и глаза.
Кончилось тем, что я стала бояться попадаться ему на глаза.
Гулять мне полагалось только до 10-ти вечера, а он уже ходил в клуб на танцы.
Выключив в комнате свет, я у окна поджидала его с танцев. Когда Вадька появлялся на тротуаре, ведущему к дому, я бежала к входной двери и приникала к замочной скважине, следя за каждым его движением: как он искал ключ в кармане, открывал дверь квартиры, дверь захлопывалась, и я шла спать с легким сердцем: ОН ДОМА.
Естественно, Вадим ни о чем не догадывался, я для него была такая малышня! Но Мама быстро раскусила мои маневры и, наверное, поделилась с дядей Мишей, Вадькиным отцом. Тот тут же стал звать меня "невесткой". Это слово просто изводило меня, и уж с дядей Мишей я старалась не встречаться вовсе.
Зато все свои чувства и симпатии обрушила на младшую сестренку Вадима - Оленьку, пухлую, розовую, кудрявенькую трехлетку. Соседи доверяли её мне, и мы гуляли с Оленькой по поселку до тех пор, пока какой-то оголтелый велосипедист не налетел на нас на дорожном повороте. У Оленьки оказалась сломанной ключица, и наши прогулки с нею прекратились к моей печали.
А любовь к Вадиму прошла внезапно, удивив меня этим мгновенным, ничем с его стороны не вызванным, охлаждением и полной потерей интереса к нему. Вот говорят же: "Как отрезало". И случилось это сразу же после операции...
Потом было еще несколько влюбленностей. Толик - некрасивый, веснушчатый, но играющий на баяне и лихо пляшущий чечетку. И Боря - тонколицый брюнет, тоже удивительно играющий на баяне. В него я влюбилась после Вадима. Он сопровождал игрой на баяне предуроковые занятия физкультурой в школе. Перед началом каждой смены в школе обязательно была 15-тиминутная физкультразминка. Все школьники выстраивались вдоль коридора и под музыку под управлением физрука «делали упражнения». Я была свободна от этого (ходила тогда на костылях), выпрыгивала на одной ноге в коридор, становилась на углу, заложив руки за спину и прижавшись к стене - и слушала "Парень-паренек, золотистый огонек", не сводила глаз с баяниста. Борьку я обожала года полтора.
Летом 58-го в пионерском лагере я оказалась в одном отряде с его сестрой Нелькой - красивой, светлоглазой оторвой. Как же она мне нравилась: и как сестра Борьки, и вообще - своей независимостью, бойкостью. Мы подружились, было…
Но вдруг Неля не только охладела ко мне, но я ей просто стала невыносима. Она стала гнать меня от себя. В растерянности я не знала, что подумать и как реагировать. Она оскорбляла меня, высмеивала. Даже наша воспитательница ее урезонивала, так она была груба со мною. А потом она упала с качелей, очень сильно расшиблась. Я сидела в медпункте, меняла ей на голове холодные полотенца и плакала: "Нелечка! Нелечка!". Ее увезли домой, больше мы с нею не встречались. Единственным отголоском нашей дружбы стала песня "Слушай, Ленинград", которую исполняла группа школьников из Нелиной школы на сцене нашего клуба на конкурсе школьной самодеятельности. Эту песню в лагере я ставила, и Неля повторила ее в своей школе. Она играла на баяне своей группе и запевала: "Город над вольной Невой".
Надо ли говорить, что после операции я не потеряла свой влюбчивости, но если раньше проявлять ее мне не разрешали строгие установки Мамы ("Стыдись, ты же девочка!"), то теперь я стала стесняться своего вида. И если влюблялась, то свой интерес, как могла, маскировала восхищением какого-то достоинства "моего предмета" - "Он здорово играет на баяне, я обожаю его слушать", "Он здорово танцует, я люблю смотреть, как он отплясывает", "Он здорово поет, я просто заслушиваюсь", "Как у него здорово получается в волейбол (футбол, на турнике), у меня дух захватывает" - вот мое объяснение, почему я глаз не свожу с "предмета".
И в то же время - полная независимость от любви, желание даже подыграть и посочувствовать действием однокласснице, если она проявляет интерес к «предмету моего обожания». Я почти была сводней для таких пар - поощряла, подмигивала, старалась оставить их вдвоем. Короче, грелась у чужого огня. Хоть в качестве доверенного лица, стремилась быть поближе к своему объекту.
Конечно, все это я осознала гораздо позже, будучи взрослой. Но тогда мне и в голову не приходило, что я веду себя не очень красиво, лезу в отношения не потому, что люблю этих людей и желаю им счастья и понимания друг друга, а только ради себя - мне хотелось быть поближе к мальчишке, которому было на меня начхать, и я добивалась этого доступными способами. (Может, Неля как-то поняла меня и решила, что я неискренне веду себя с нею, что дружу только ради брата? Хотя вот она-то мне как раз была дорога сама по себе).
Но как же я была нетерпима к проявлению интереса к себе со стороны мальчишек, которые меня оставляли равнодушной!
Выражалось это в том, что я сразу начинала над ними подтрунивать или высмеивать.
Моей любимой богиней в сонме олимпийцев была Афина – свободная от кокетства и заигрываний с мужчинами. Если кто из смертных героев ей нравился – она начинала им покровительствовать (Одиссей). Вот и во мне сроду была эта черта в отношении к мужчинам – не подчиняться, а покровительствовать. Поэтому, увидь я, что кто-то из парней, не выбранный мною, вдруг начинает задерживать на моей персоне взгляд, мгновенно мой взгляд начинает прожектором смотреть на него сверху вниз, хотя парень, конечно, ростом был выше меня. Так было с Лешкой, моим соседом по парте, с Иваном, добродушным альбиносом с задних парт…
Да что перечислять всех этих мальчишек!
Не сказать, что их была толпа – особенно после операции, но хватало.
И ни один не вызвал у меня сбоя дыхания, хотя то, что они подолгу держали издалека на мне взгляд – мне было приятно. Только выражала я свою реакцию вздергиванием плеча и оттопыренной губой: «Раз я не дала никакого повода – не смей показывать мне свои чувства, они мне не нужны!» А повода я не давала никому – все прятала внутри.
Встреча с С. оборвала эту цепочку влюбленностей. На годы мне больше никто не был нужен.
НАЧАЛО НОВОЙ ЖИЗНИ
В середине июля меня выписали из больницы. Предстоял еще курс рентгенотерапии и другие прелести. Но связанные с переводом меня в новую жизнь больничные хлопоты закончились. В больницу приехала живая непоседа, не раз убегавшая от преследовавших ее после уроков мальчишек, любящая петь, танцевать, кататься с горки, прыгать в классики, через скакалку, играть в "чижика", лапту, "вышибалы", "казаки-разбойники", лазать по крышам, ходить в лес за орехами, неизменная звеньевая или председатель совета пионерского отряда, участница драмкружков и запевала... Выходила та же девочка, но без ноги. Ей было только тринадцать с половиной лет, и впереди была целая жизнь.
Эта новая жизнь заявила о себе чуть ли не на пороге больницы. Мама с Папой сразу же повезли меня в Детский универмаг, и там одели в потрясающее шелковое "веселое" яркое платье с белым воротничком. Продавцы поглядывали на меня сочувственными взглядами: "Почему она у вас такая бледненькая?"
- "Она только что из больницы", – тихо, но как-то быстро отвечала Мама, и мне был неприятен этот разговор, хотя я и не понимала, что же мне не нравилось. (А не нравилось, что обращали внимание на меня, как на нечто диковинное. Кому понравится (не артисту), что на него пялятся только потому, что он не такой как все. Тайное желание таких, как я – не выделяться из толпы!)
Но все для меня прояснилось, когда мы собрались возвращаться в поселок, и родители решились на невиданную роскошь - нанять такси. Мы подошли к очереди людей на стоянке. Подошла «Победа» с шашечками по бокам, и папа из хвоста очереди поспешил к машине, полагая, что все видят девочку на костылях и не будут возражать, если мы поедем без очереди. Но люди возроптали – меня с Папой не было, я стояла в стороне. И тут к моему ужасу раздался высокий голос Мамы: "Вы что, не видите кто у нас? Это же ИНВАЛИДКА, мы только что из больницы, неужели вы не можете ее пропустить, ей же тяжело стоять, неужели не понимаете?" Это был кошмар. Все сразу воззрились на меня, я готова была провалиться сквозь землю. "Мама, перестань, перестань!"- закричала я, уже не справляясь с собою. Как меня запихали в машину - я не помню. Но до сих пор помню этот мамин крик: "Она же инвалидка!" Ненавижу это слово, на всю жизнь ненавижу. Только вот последние несколько лет научилась выговаривать его недрожащим голосом. Ненавижу то, что со мною случилось. И всю жизнь старалась, чтобы как можно реже слышать это слово: инвалид. Ненавижу, когда меня жалеют, расспрашивают: что с вами было?
По приезде домой меня в первую очередь волновала встреча с Вадимом
Родители оставили меня на скамейке у дома "посиди на воздушке". И вот идет ОН, в белой рубашке, притихший. Подошел, поздоровался, о чем-то спросил... Где моя дрожь и горячие щеки? Наоборот, мне даже как-то прохладно, все равно. Свободна! Вот так неожиданно кончилась моя почти полуторогодовая любовь. Как отрезало...
Перед выпиской лечащие врачи предупредили моих родителей, что операция, хоть и такая радикальная, не отвела от меня опасность. Злокачественная опухоль может оставить больные клетки (метастазы), опасные возбудители новых злокачественных образований. Первый контрольный срок - три месяца, мол, если болезнь хотя бы на время остановили, то в эти месяцы это и выяснится. Чтобы подавить раковые клетки, мне должны были провести курс рентгенотерапии, для этого несколько раз в неделю на посельской "скорой помощи", в сопровождении детской медсестры из нашей поликлиники тети Аси, меня возили в ту же горбольницу на процедуры. И вот, после одного из сеансов, на следующее утро я вдруг не смогла пошевелиться от режущей боли в культе - будто острый твердый предмет изнутри разрывал мне культю. Мама была на работе, со мною была младшая сестрёнка, семи лет. Напугавшись моих криков, она пулей унеслась за Мамой. Вызвали "скорую" и опять, вскрикивающую от тряски, меня повезли туда же, в ставшую вторым домом больницу.
Что там у меня было, я так и не поняла. Маме объяснили - рентгеновский ожег, но поскольку объяснения давала знакомая нянечка, то я не очень-то в это верю.
Несколько дней после этого я боялась шевелиться, и Мама решила, что это снова началась болезнь.
Маме вообще было свойственно всегда ожидать худшего, причем она не просто этого ожидала, но считала своим долгом всех об этом оповестить - то ли отгоняла таким образом судьбу, то ли готовила себя и других заранее к самому худшему...
Тогда же она стала готовиться к моей смерти и как-то даже спросила, в каком платье я бы хотела быть похороненной. Я, конечно, этих разговоров не помню, моя боль не давала мне спать, и Мама носила меня, дылду, ночью на руках, укачивая и выспрашивая: "Вот если бы ты, к примеру, лежала в гробу, то в каком бы ты хотела платье?" Узнала, в любимом сереньком, штапельном, с рукавчиками-фонариками...
Вот это я понять не могу. Может быть, согласившись на операцию (не могла представить, что меня не будет), Мама потом осознала, что лучше бы мне было и не рождаться, чем жить калекой. А когда возникла опасность возобновления болезни, она смирилась - значит, судьба… Упрекнуть их, родителей, не в чем, они даже согласились на операцию, пытались спасти дочь - но увы. Потому она и могла вести со мною такие разговоры...
Одно знаю: я со своими близкими таких бесед проводить была бы не в силах. Рвать себе сердце! Или нужно вообще потерять голову и не соображать, о чем говоришь.
…Постепенно боль от ожога утихла, и я перешла под наблюдение районной поликлиники.
Однажды после дождя мы возвращались с Папой от врача, шли по тротуару: он впереди, я - позади, и мои костыли на мокром деревянном тротуаре "поехали". Ох, как же я тогда ударилась еще не зажившей окончательно культей, боль была страшная, до сих пор ее помню. Папа: "Ах, ты, мать честная! Доченька! Да как же ты?"- подхватил меня, бьющуюся в истерике, на руки - и домой. И там, пока я затихала, плакал надо мною.
Он, мой Папа, часто потом плакал, особенно выпив, сидя на кухне, в одиночестве. Я не ходила его успокаивать, я почему-то чувствовала себя виноватой в его слезах. Я была папиной любимой дочкой, а сестрёнка - маминой. Но после операции Папа стал меньше со мною общаться. Вероятно, мой вид надрывал ему сердце.
Наш Папа очень любил жизнь и все красивое в жизни.
Куда бы он ни приезжал, обязательно ходил по городу, посещал музеи, парки. "Как здесь красиво!" - это восклицание было у него одним из самых частых. Я думаю, что причиненное мне болезнью уродство он бессознательно отталкивал, и общение со мною причиняло ему боль. Потом он привык, и снова стал прежним Папой, только я уже почти не слыхала от него: "Наши девочки самые лучшие!" Да и пить он стал больше, бросил вечерний техникум, в котором было начал учиться.
Но какие чудесные воспоминания связаны у меня с Папой по поводу наших разговоров "за жизнь", когда я стала взрослеть. Как неподдельно он интересовался моими делами, как внимательно слушал и сопереживал моим рассказам! Ему было все интересно: и как прошел школьный день, и какую книгу я читаю, и что там написано. Если я приносила домой очередную пятерку за контрольную, он всегда ревниво спрашивал: "А у кого еще пятерка?" Он обожал, когда я пела; все что бы я ни сделала: что-то сшила, вышила, нарисовала - вызывало в нем восхищение.
А как я благодарна ему за наши поездки на мотоцикле!.. Старенький, постоянно ломающийся двухколесный мотоцикл появился у нас, когда в профкоме  работникам завода выделили садовые участки. До того жители посёлка выращивали картошку по огородам. Овощи там сажать было бесполезно – им вода нужна, а огороды распахивались вдали от водоёмов. Вот и началось «мичуринское движение» - завод выделял землю под сады, проводил туда воду. Земли огораживались и даже охранялись от набегов любителей поживиться чужим.
Это было уже после моей операции. Мотоцикл использовался вместо гужевого транспорта – отвезти на сад семена, рассаду, садовый инвентарь. По осени на нём перевозили урожай овощей. Под мешки с картофелем профком выделял грузовики.
Я страшно любила кататься на мотоцикле, но неудобно было сидеть на заднем сидении - постоянно слетал с подножки протез. И Папа смастерил под ноги устойчивые платформочки.
"Доча, хочешь покататься?" - появлялся он в дверях. Конечно, еще бы! Лишенная быстрых движений на собственных ногах, я обожала, плотно устроившись за такой надежной широкой папиной спиной, лететь с ним по опустевшему к вечеру шоссе и петь во все горло какую-нибудь удалую песню. (До сих пор дорога на меня так действует - мне очень хочется петь в поездке).
Мотоцикл этот часто выходил из строя, и папина согбенная фигура, умостившаяся на детском стульчике в коридоре нашей квартиры перед разложенными на газете деталями от мотоцикла, подпертая горестно рукой щека и причитания: "В чем же тут дело?" - эта сценка и сейчас стоят перед глазами.
Года через два родители спружинились на грузовой мотороллер - трудягу и помощника в работе на мичуринском. На мотороллере Папа увозил и привозил на сад инвентарь, рассаду, урожай и меня (остальные члены семьи ходили пешком - возить людей на грузовом мотороллере было нельзя, поэтому я пряталась в кузове). И эта была последняя автотехника в нашей семье.
Первый школьный год после операции я проходила на костылях.
Сначала меня до школы провожали и встречали кто-то из родителей. А в школе костыли мне жутко мешали (руки-то были заняты, а отставишь костыли - они тут же грохнутся на пол), и я передвигалась по коридорам, в классе, прыгая на одной ноге. Сейчас даже не по себе становится, когда я представляю себя, четырнадцатилетнюю, в школьном переднике, прыгающую по коридорам и лестницам школы. "Осторожнее, упадешь!" - останавливали меня учителя, но я только махну рукой - и поскакала дальше. Так же я передвигалась и дома, а костылями пользовалась только на улице. И при этом почти не падала.
К доске меня старались не вызывать, спрашивали с места.
Училась я по-прежнему хорошо.
Вероятно, в школе среди детей и учителей была какая-то беседа проведена. Я там не встречала соболезнующих глаз, жалостливых вздохов. Лишь один раз в школе меня задел один мальчишка.
Было это перед новым годом, когда я уже училась в 8-ом классе. Мы - несколько мальчишек и девчонок из нашего класса - сидели в кабинете Марии Степановны, химички, добрейшей маленькой, черненькой, быстренькой, одной из наших любимых учительниц. Готовили игрушки на школьную елку. Разогрели парафин и опускали в него сделанные из цветной бумаги поделки. В нашем классе учился такой Сашка - маленький приставучий пацан, которого я не принимала всерьез: уж очень он на пятиклассника смахивал и ростом, и мышлением. Он все норовил опустить в парафин руку - ему было интересно, как на руке, повторяя все изгибы пальцев, застывает парафиновая "перчатка", - и я, наконец, просто отпихнула его от кастрюли: "Не лезь, мешаешь". - "Чо ты пихаешься? - заныл он. - Мало, что тебе ногу отрезали, еще больше надо". Я замерла, бросила бумажный цветок, который намеревалась опустить в парафин, и заорала: "Иди отсюда, сволочь!" и - в слезы.
Надо признаться, что втайне я мечтала перенести что-то подобное, и даже часто воображала нечто в этом роде. Как же внутренне я исходила от жалости к себе, представляя: вот в класс приходит новая учительница, которую не успели предупредить, и как она "измывается" надо мною, требуя быстро идти к доске и - прочее...
Но, увы, никто меня не обижал. И этот Сашка наконец-то удовлетворил тайное мое желание, в котором, конечно, я и себе-то не признавалась - обидел и упрекнул меня моей бедой. Конечно, моя истерика была больше на публику. Когда вечером он постучал в нашу дверь с извинениями, на которые его надоумила, конечно, мать, добрейшая женщина, наверное, слезами умывшаяся от поступка своего глупого чада, я и думать забыла о своей обиде и с легкостью отпустила грехи этому олуху: "Ладно, извиняю!"
После операции общественная активность у меня не снизилась. Только если раньше я была звеньевой или председателем совета пионерского отряда, то теперь стала старостой - следить за порядком в классе. Продолжала участвовать в самодеятельности, в конкурсах чтецов. Подобные конкурсы проходили сначала в школе, потом лучших участников посылали на районные смотры (они проходили в нашем клубе), а уже совсем победителей отправляли на городской смотр.
Как-то поехали мы с папой (я еще на костылях, 7-ой класс) в Дом пионеров, на городской смотр. Заходим за кулисы. Папа распорядителю: «Я сопровождаю вот ее», - кивнул на меня, стоящую рядом. Подходит моя очередь, говорю распорядителю: «Мне стул надо на сцену, чтобы я за него держалась». Он: «Сделаем», и к папе: «Помогите мне чехол с рояля снять». Тот с охотой помог, потом они крышку подняли, и распорядитель папе: «Вам удобно будет?» Тот (недоумевающее): «Как это удобно?» - «Ну, вы же девочке аккомпанировать будете». Мы в два голоса: «Нет, зачем?!» - «Но вы же сказали – сопровождаете. Я понял так, что обеспечиваете музыкальное сопровождение декламации». Недоразумение разъяснилось.
В эти же годы я начала сочинять стишки.
Еще в больнице сочинила длинное стихотворение о том, как тяжело живется неграм в Америке. В общем, стих был многотемный: сначала описывалась ночь и сны советских ребятишек, потом шла речь о негритенке, который "чуть дыша, видит сон, что превратился он в московского малыша", потом все это плавненько переходило в тему борьбы за мир против "атома, превращающего все в дым", и заканчивалось, естественно, призывом: "Нам нужен мир!"
Это стихотворение моя задушевная школьная подружка читала на одном из школьных утренников, а я, автор, сидела в зале, и когда Свете аплодировали, то строго поджимала губы, мол, принимаю ваше восхищение. Папа отправил стихотворение в «Пионерскую правду», приложив описание того, что со мною случилось. От литконсультанта газеты пришло длинное письмо, где сочувственно отзывались о моей беде, но стихи «раздолбали», хотя и очень мягкими словами.
Больше никуда никаких моих стихов не посылали – я запретила, видела, что очень плохо сочиняю, а была ведь отличницей – все стремилась делать на пятерку. Стихи же были на тройку с минусом.
ВОЗМОЖНЫЕ ДОРОГИ
Не моя мысль, что каждому человеку при рождении дается талант, а скорее всего - несколько. Это - как саженцы, данные тебе небесами (у Мих. Пришвина есть этот образ), которыми ты должен засадить сад свой, ухаживать за ними, и они дадут тебе плоды, которыми ты будешь кормить себя и свою семью и продавать, если захочешь. И никто не вправе посягнуть на этот твой сад именно потому, что саженцы от Бога. Никто не вправе заставить тебя свой талант поставить на чью-то службу, кроме тебя самого. Притча о талантах, данных рабам уехавшим господином с приказанием распорядиться с наибольшей пользой ими, из Евангелие, мудра до беспредела. Но в начале пути долг родителей и учителей разглядеть в ребенке эти таланты и не дать сорнякам - случайным увлечениям - их забить.
Однако чаще, в суматохе повседневных забот, не разглядев твоих особенностей и способностей, родители фактически через тебя воплощают свои мечты, не реализованные ими в свое время.
Вообще это какой-то заколдованный круг. Ну, понятно, если в человеке искра Божья, и он наделен еще и упорством - тогда талант прорвется, коли не вмешаются совсем уж экстремальные обстоятельства. Примеров много: тот же Ломоносов или Шукшин в наше время, Есенин, Твардовский... Но вот родился ребенок, обязательно что-то ему удается делать лучше всего, он справляется с этим легче всего, это дело его тянет... Но родители его, не осуществив в свое время себя (в музыке ли, врачевании, конструировании и прочем) или, наоборот, слишком хорошо осуществив себя, теперь видят своего ребенка продолжателем или воплотителем родительских надежд: он должен быть музыкантом, хирургом, инженером или кем там еще. Ребенок с младых ногтей программируется на этот вид деятельности, поступает учиться, становится даже специалистом, а в тридцать лет четко осознает, что дело, которым он занимается, ему не интересно. Конечно, на службе хороший коллектив, семью надо содержать, а не переучиваться, куда теперь "рыпаться"?.. Человек ставит на себе крест и живет надеждой, что вот сын (или дочь) станут тем, кем не удалось стать самому родителю. И пошел следующий виток вывода на орбиту неудачника.
Я рано стала противоречить взрослым, оберегая свою независимость. "Ты всегда была непокорной дочерью!" - как-то уже взрослую меня упрекнула Мама, но я и не могла быть другой, такая уж родилась. Но вот профессию мне выбрала все же Мама.
В нашем рабочем поселке были люди просто бедные, средние и "богатые". Бедные (рабочие низкой квалификации, почти неграмотные, многодетные, много пьющие) и "средние" (такие как Папа, трудолюбивые, но малообразованные люди, бригадиры, бухгалтеры, служащие, продавцы, столовские работники) жили в одинаковых деревянных двухэтажных домах или бараках. (Иногда, спружинившись, выстраивали себе частные немудрящие домишки). Дома эти были не благоустроенные, и их жилцы ходили в баню, пользовались удобствами на дворе. И были "богатые" люди - это те, кому посчастливилось получить хорошее образование или сделать партийную карьеру. Это были начальники цехов, директора магазинов и других сфер услуг, конечно, партийные боссы. Они жили в кирпичных благоустроенных домах ("кирдомах"), их дети ездили в Артек, одевались и обувались в такие красивые одежды, о которых мы, дети из неблагоустроенных домов, и помечтать не могли. Если нам удавалось попасть в гости в такую семью, то мы дивились невиданной и удобной обстановке, интересным вещам, лежащим на столах и на полках, плюшевым скатертям, длинным шелковым халатам хозяек, задрапированным окнам. Но никогда у меня не возникало вопроса: а почему этого нет у моих родителей? Мы привыкли воспринимать это как данность - они богатые, хотя в школе и твердили: у нас все равны, в Октябре не стало ни бедных, ни богатых. Чтобы сравняться с этими людьми, считала моя Мама, необходимо быть «ученым», т.е. закончить институт.
Про университеты Мама ничего не знала, и я считала по наивности, что университет - это что-то высшее, больше, чем институт, и учиться там труднее.
В представлении Мамы существовало только три вида института: инженерный, учительский, врачебный. Других она не знала.
С больными иметь дело, если станешь врачом - это как-то хлопотно и опасно; учителем быть - не дай Бог, тут с двумя дочерьми нет сладу, а в школе сколько детей! Лучше всего быть инженером. Все начальники - инженеры, богатые, хочешь хорошо жить - иди учиться на инженера. Так с малых лет нам и твердилось: надо быть инженером. И хотя я противилась этой участи, попыталась после 8-го класса поступить в технологический техникум, учиться на швею, а после одиннадцатилетки решила пойти учиться "на прокурора", но ничего из этого не вышло. В техникум меня не взяли из-за слабого зрения, а в юридический - я попала под ту самую хрущевскую школьную реформу, когда прежде, чем поступить на некоторые специальности, в том числе и на юридическую, выпускники школ должны были отработать в народном хозяйстве не менее двух лет (чтобы жизнь «понюхать»). Я не захотела терять эти два года и сразу после школы поступила "учиться на инженера". Увы, это была не моя дорога.
На собственном опыте я убедилась, что девушкам поступать в технический вуз за редчайшим исключением - не следует. Женщина-техник - это нонсенс. Даже если наука далась ей легко, и она стала грамотным специалистом в своем деле, карьеру по специальности она не сделает, конечно, если ей в этом не помогут муж или любовник. Передо мною прошли десятки женщин-технарей, осевших в конторах и конструкторских бюро, но за многие годы не выбившиеся даже ценой неимоверных усилий и в ведущие специалисты. Женщинам в технике просто не дают делать карьеру. Мужчина младше и менее трудолюбивый, и не такой способный, все равно женщину обойдет, т.к. за него - начальство: мужчина - это и кадровый резерв, и более надежный работник - у него нет забот и больничных с маленькими детьми, он не уйдет в декрет, его можно послать в командировку, и потом он - мужчина, кормилец в своей семье. С женщиной все сложнее... Поэтому, женщина, ставшая мастером или начальником цеха, это всегда или "разведенка", или вообще старая дева. То же и с женщинами, защитившими диссертации по техническим наукам. Как правило, удачная защита – это «ищи мужчину». Не секрет, что часто самой диссертантке просто надо оформить готовую диссертацию, сделанную для нее мужем или научным руководителем, являющимся по совместительству и любовником. Встречались мне и кандидатки наук, работавшие над темой по 10 и более лет, лишившиеся за это время и мужа, и друзей, защитившиеся с горем пополам и потом всю жизнь страдающие разными неврозами. И что-то не могу я припомнить ни одного кандидата технических наук, у которой бы не было мощной подпорки в виде мужа, работающего в той же сфере. Семья, муж и самостоятельная техническая или научно-техническая карьера для женщины - вещи, на мой взгляд, несовместные.
И еще одно. Хоть и говорили нам о равноправии, но кроме равных прав, которых все равно не было (даже в оплате – вилка зарплаты всегда распределялась в пользу мужчины), было еще и данные природой мужчине и женщине таланты. Мужчина – это риск, это сообразительность, это решительность; женщина – интуиция, осторожность, ответственность. Пионерские решения – это результат риска. Женщина семь раз примерит, за это время мужчина уже несколько раз отрежет, и на две неудачи у него придется три удачи. А женщина просто упустит шанс, пока будет примериваться. Еще и поэтому женщину в технику пускать надо очень выборочно – ничего она там, даже очень сообразительная и умненькая, - не сделает, осторожность не даст. Женщина творит в другом – в подготовке ребенка к жизни. Если все свое образование и умение женщина направит в эту сторону – вот тут ее и ждут почести и успехи – победы ее детей. Но может быть, я просто ищу ответ на вопрос – почему из нас с Галей ничего путного не получилось, хотя мы очень много обещали в детстве и юности. Но сестра хоть уже почти к пенсии успела «выбиться в люди», новые времена пошли ей на пользу: воспитав детей, она сделала себе карьеру, и сейчас думать не хочет – уйти на пенсию. «Только, разве внуков доверят воспитывать», - смеётся она.
Все предметы в школе давались мне легко, кроме русского - все норовила запятую поставить там, где в интонации была бы пауза. Фантазии переполняли голову. В каких только ситуациях под впечатлением прочитанного я себя ни воображала! Каждая прочитанная, конечно понравившаяся, книга переживалась "изнутри": я поочередно представляла себя то одним героем, то другим... А кино! О! Вот фильм "Руслан и Людмила", тот, старый, где герои не говорят, а только действуют, а за кадром читается пушкинский текст на фоне музыки (наверное, Глинки, я тогда еще не разбиралась, чья где звучит музыка). Мне прямо казалось, что Людмила - вылитая я с лица. Но нравилась не она, а ехидная Наина: у той было живое старушечье лицо, и я, стоя перед зеркалом, с наслаждением гримасничала, произнося ее тексты. Я обожала пересказывать фильмы нашим дворовым ребятам, которым не удавалось еще их посмотреть. Ух, и напридумывала я там сцен, которые, на мой взгляд, были там очень уместны и делали героев еще "красивше", еще романтичней.
Фильмы в то время выходили очень редко, в заводском клубе их показывали по 2-3 дня. На понравившиеся фильмы я просилась у Мамы еще раз, но никогда выпросить у нее денег на это не удавалось. Однажды, когда я посещала старшую группу детсада, был случай. Шел фильм "Золотой ключик", от которого, конечно, я была в восторге, но посмотреть его еще раз - об этом не могло быть и речи. Дело было летом. Фильм показывали в 9 утра на детском утреннике (так назывались сеансы для детей). И вот чего я сотворила. Вооружившись ножиком с широким лезвием, натрясла из фанерной копилки через щель мелочи на стоимость билета и пошла, зажав ее в кулаке, в детсад. Не помню, что я врала воспитательнице, чтобы она позволила мне прийти в детсад попозже. Конечно, меня не отпустили, поскольку Мамы рядом не было. Садик был неподалеку от дому, и в старшую группу я ходила самостоятельно. Я постояла в раздевалке, снедаемая сомнениями и страхом, понаблюдала, как приходят дети, и воспитательница направляет их в группу, и, наконец, решилась - потихоньку выскользнула за двери и понеслась в клуб, на утренний сеанс, посмотрела фильм еще раз, а потом вернулась в детсад. Помню, как я в одиночестве сидела в столовой детсада и ела завтрак, когда вся ребятня гуляла. Вероятно, вечером мне влетело от Мамы, которой, конечно, воспитатель рассказала, что я заявилась в детсад почти в 11 часов - вот этого  уже не помню. Но сам этот эпизод вспоминаю с удовольствием. Вероятно, впервые  тогда почувствовала сладкий вкус свободы, когда сама собою распорядилась.
Фильмы и книги были моей страстью. И пение... Музыка, песни звучали во мне сразу же, как только я открывала глаза.
У нас в семье пел Папа  - в молодости он был участником самодеятельного заводского хора. Мама умела плясать, но петь - у нее совсем не было слуха. У Папы же был красивый баритон. "Споемте, друзья, ведь завтра в поход, уйдем в предрассветный туман..." или "Хвастать, милая, не стану..." Это были его любимые песни. И еще песни его родной Украины: "Ты ж минэ пидманула, ты ж минэ пидвела..." За два дня до смерти, лежа в общей палате, умирая от диабетической гангрены, в присутствии Мамы, просидевшей у изголовья до последний его минутки, Папа вдруг начал петь и перепел, кажется, весь свой репертуар, насколько позволяли ему силы. Больные и врачи заглядывали в палату: "Что происходит?", а Папа, исхудавший, прикрытый одной простыней, уже без одежды, чтобы легче было за ним ухаживать, пел в последний раз по душевной потребности, уже смутно понимая, наверное, где он и что с ним.
По утрам, просыпаясь, я начинала петь, а потом уже - говорить. Детям очень скучно каждый день выполнить одни и те же процедуры. Автоматизма еще не выработалось, потребности нет - чистить зубы, умываться, стелить постель – ну, такая скука... Но Мама постоянной ругается: "Как не стыдно, ты же девочка!" Я себе поставила условие: не пою, пока не умоюсь и не застелю постель. Помогло! Недели за две умывание перестало быть в тягость, я старалась от него отделаться - и запеть.
Как-то утром в радиозаставке к утренней зарядке я спросонья услышала мелодию, которая показалась просто волшебной. "Что это такое? Я еще раз хочу её!" Была даже мысль написать заявку на радио и попросить исполнить ту музыку, что звучала утром такого-то числа этого месяца в 7 утра перед зарядкой. Позже выяснила: это был "Неаполитанский танец" из "Лебединого озера" Чайковского. Вот с этой музыки и началось мое знакомство и увлечение классической музыкой.
Как и во многих «пролетарских» семьях, "симфонии" в нашем доме не уважались. И хотя в сталинские времена они довольно часто звучали на радио (так повышали культуру народа), Мама безжалостно выключала репродуктор, а позже - приемник "Балтика": "Опять симфония", - недовольно ворчала она. Но я уже уловила, что эта музыка - не песни, ее не напоешь. Но когда ее слышишь, то начинает петь внутри тебя, хочется смеяться и плакать одновременно, так тебе делается хорошо, и потом, когда уже замолчит оркестр, она остается в тебе и звучит где-то в глубине то ли головы, то ли груди, и не проходит чувство "как все славно, хорошо".
В десят лет родители сделали мне два подарка - шахматы и лыжи. На лыжах я не много накаталась. На Дальнем Востоке, в наших краях, зимы малоснежные, ветреные и морозные. В поселке ходить на лыжах было негде, а выходить за поселок – одной не хотелось, а спутников не было. А вот в шахматы Папа научил играть довольно прилично: я даже принимала участие в районных шахматных соревнованиях, представляя свою родную школу. Как правило, моими соперницами были девочки из 9-10-го класса, и нередко я выигрывала.
Одновременно началось увлечение "сценой".
Первые встречи с «театром» связались со сценой нашего заводского клуба. Не помню, первым ли был в моей жизни кукольный спектакль «Репка» или до него уже что-то было?.. Ширмочка на сцене, над нею декорации и живые «дед», «бабка», «внучка»… Особенно меня поразила, помнится, сценка, когда кто-то из персонажей отправился в даль (пьеса была написана по мотивам, видать, «Репки», но сюжет там был закручен похитрее), и вдруг не пошёл по дороге, а очутился на далёком холме сразу же. Понятно, что я и не думала, что куклы не живые, и кто-то их за ширмой переносит. Но как эта «Жучка» (которая двигалась на задних лапах), вдруг так ловко перелетела с одного взгорка на другой? Я была восхищена. А потом «гастроли» в клубе краевого «Театра детского зрителя», - «Аленький цветочек» с умопомрачительно красивой, правда, несколько полноватой, Настенькой. И ещё клубный самодеятельный театр, «Сорочинская ярмарка» - ленты, венки, бусы, сапожки, гопак.
В общем, играть самой перед другими – это стало идеей фикс. Я была не одна в своём рвении. Несколько ребят из ближайших домов объединялись в группки, меж них распределялись роли в нехитрых детских сценках. Откуда попадали к нам сценарии - ума не приложу. Они были так примитивны, так наивны... Отрепетировав, мы устраивали "концерты". Зрители - та же ребятня, наши сверстники и те, что помладше - усаживались на ступеньках лестничного пролета, а мы "артисты" на площадке первого этажа разыгрывали спектакль. Это могла быть или свободная вариация на тему последнего увиденного кинофильма, или придуманная самими (или подслушанная где-то) сценка, но удовольствие, доставляемое этим театром и зрителям, и "артистам", было огромным. Конечно, при этом здорово шерстили шкафы в поисках подходящих маминых юбок, папиных шапок, на "сцене" использовался реквизит из кухонь... Потом за все это попадало от мам, т.к. они ничего не могли найти на положенном месте. Строго настрого нам запрещалось брать "для театра" одежду и домашнюю утварь, но мы, конечно, были уличными, не паиньками, и одежда, и бытовые и кухонные вещи продолжали участвовать в наших спектаклях...
В школе тоже существовал драмкружок, и к новогоднему празднику мы - пятиклассники - подготовили несколько сценок из "Зайки-Зазнайки" С.Михалкова. Мне поручили роль Лисы, а Волка играл староста из нашего класса Генка, худущий второгодник из очень многодетной и очень бедной, потерявшей на войне отца, семьи. Генка выделялся из нашей среды большой серьезностью и суровостью. Я его как-то к взрослым причисляла больше. И вот про него (вернее Волка) я должна была петь: "Очень Серого люблю!" Ох, с каким трудом мне давались эти слова на репетиции. И после спектакля очень долго меня окликали: "Лиса!"
А в пионерском лагере я занималась тем, что устраивала "театр одного актера", пересказывая в лицах сценки знаменитых комиков Тарапуньки и Штепселя. У нас дома было несколько пластинок с записями этих артистов, которые я без труда запомнила и потешала всех желающих, копируя в одном лице обоих комиков. А как-то в пионерском лагере наш отряд занял первое место, организатором (за два дня до конкурса) и запевалой в этом хоре была опять же я. К школьным и лагерным смотрам художественной самодеятельности мы со Светой-подружкой обязательно готовили или стихотворение, или песню, или сценку.
Я взрослела, входила в юность с ее мечтами, желаниями, ощущением наступающей свободы распоряжаться собою... и осознанием своей физической ущербности.
Многие возможные пути закрылись: на сцену, в певицы, в археологи…
Забыла сказать, что прочтя «Легенды и мифы Древней Греции», наглядевшись иллюстраций с богами и богинями в мраморе и на фресках, я увлеклась книгами по археологическим раскопкам…
«Тебе надо такую профессию, чтобы ты могла сидеть – шить, например», - наставляла меня Мама.
А я хоть и числилась у неё «непокорной» по сравнению с сестрой, но жила маминой головой, потому что своя ещё «не отросла».
И вот после седьмого класса попыталась я поступить в технологический техникум учиться на швею.
В ту пору в магазинах трудно было купить платье на меня: у нас было туго с деньгами, чтобы идти на рынок, а в магазинах ассортимент на подростков фактически совсем отсутствовал. Родителям хотелось одевать меня получше, чтобы хоть как-то скомпенсировать физический недостаток. Тогда мы познакомились с посельской элитной портнихой Людой. С детства она не могла ходить без костылей из-за перенесенного полиомиелита. Шила она только на жен начальников и других посельских знаменитостей. Вероятно, ее тронула схожесть наших с нею несчастий, и она согласилась шить платья и мне. Вот, глядя на материальное благополучие этой женщины, Мама и уговорила меня пойти в техникум.
Я уже говорила, что в нас с Галей ни дома, ни в школе ни в коей мере не развивалось честолюбие и стремление осваивать какие-то карьерные высоты.
Портнихой – так портнихой. Но даже документы в техникум у меня не приняли из-за слабого зрения.
И еще один мой возможный дальнейший путь был перегорожен в эти же годы.
Училась я в школе очень хорошо. А это было как-то не свойственно детям простых рабочих. Обычно хорошо и отлично учились дети начальников, т.е. людей, имеющих хорошее образование. Девочки этих элитных родителей, как правило, получали еще и образование в музыкальной школе поселка, поскольку у родителей была финансовая возможность платить за дополнительное обучение, купить музыкальный инструмент. Выработался стереотип: если ребенок хорошо учится, значит, он из семьи, где образованные, хорошо зарабатывающие родители. И меня часто спрашивали, не учусь ли я в музыкальной школе. Конечно, это была моя розовая мечта - уметь играть хоть на каком-нибудь инструменте. Но, увы, среди нашей родни никто ни на чем не умел играть. Несколько раз я пыталась "подмазаться" к знакомым, играющим хотя бы на гитаре, но учить меня вот так, на общественных началах, желающих не находилось. И вот в седьмом классе Папа нас с Галей повел на прослушивание в "музыкалку". Конечно, нас приняли: уж чем-чем, а музыкальным слухом и чувством ритма нас Бог не обделил. Однако дома нас ждал скандал. "Зачем это? У нас что - деньги лишние платить за музыку?! Вырастут, захотят - сами выучатся", - был мамин вердикт.
Эх!
Папа лишь развел руками.
Действительно, денег лишних в доме не было. Считали каждую копейку. Все финансы были в руках у Мамы, и экономия была строжайшая. Каждая покупка одежды или обуви воспринималась мною, как незаслуженный подарок; я испытывала чувство вины, что на меня были потрачены деньги, да еще такие большие.
...Но мы с Галей выросли, а ни на чем играть, как Мама надеялась, не научились - время ушло.
А моя дорога могла бы пойти в искусство, может быть, в искусствоведение. Но увы… Ничегошеньки я не знала, никаких специальностей (например, литературоведа, филолога, искусствоведа), которые требовали бы окончания института. Только три зримые дороги лежали передо мною после окончания средней школы: учитель, врач или инженер.
Мой кругозор был страшно узок. Посёлок и малообразованная среда, в которой я росла – причины этого. Если бы мы хотя бы в городе жили или была бы я более свободна в общении! Никуда не ездили – даже в ближайший город редко-редко: экономия, да и Мама боялась отпускать с глаз – вдруг что случится.
И вот я уже боле десяти лет на пенсии. Не люблю определение «по старости», лучше – «по возрасту». Ушла в 55 лет, имея полный рабочий стаж около 33-х лет. (Обучение в вузе в стаж у нас не входит, как известно). Закончила я технический вуз, работала преподавателем в вузе, училась в аспирантуре, потом работала в научных учреждениях. И всё это было – не моё.
Куда бы я себя сейчас направила?
Конечно, если уж не избежать было технического вуза, то в область компьютеров. (В мои годы эта сфера чуть-чуть только намечалась. В институте у нас был курс "Матмашины", мы осваивали тогда "Проминь" ("Луч") - украинского производства, размером в огромный гладильный стол, изумительно элегантную, серо-голубую вычислительную, программируемую с помощью перфокарт и штекеров, умницу-машину, в которую я была просто влюблена)...
Но лучше бы мне было направиться всё же в гуманитарные сферы.
Страсть к чтению, отличные отметки за содержание сочинений - заведомо указывало на мои филологические и лингвистические способности – «любовь к языку»: значит, на факультет филологический или в институт иностранных языков, скажем, на переводчика. С иностранными у меня тоже было всё в порядке: английский – беспрекословная пятёрка, да и уже взрослой освоила на разговорном уровне несколько языков. Увлечение театром – в институт культуры, изучала бы историю культуры. Голос и музыкальный слух – в музучилище, прежде, конечно, окончив музыкальную школу. Это вот навскидку…
Много, очень много разных профессий и специальностей, которые можно освоить и прекрасно трудиться физическому инвалиду. Главное, помочь ему разобраться и вовремя остановить, если он выбирает дело не по плечу или не по таланту. Тягаться со здоровыми работниками можно только в умственной деятельности. Те же профессии, которые требуют ещё и физического здоровья, не дадут инвалиду выразиться в полной мере.
Конечно, быть, скажем, инженером-конструктором и сидеть за кульманом – можно, но тут ещё надо учитывать и пол. Женщина-конструктор тоже всё время будет находиться позади коллеги-мужчины, даже и здоровая. Я уже выше об этом написала.
Поэтому, выбирая профессию, инвалид должен не романтически стремиться к звёздам, а трезво оценить: сможет ли хотя бы твёрдо стоять на земле.
ОБУСТРОЙСТВО В НОВОЙ ЖИЗНИ
Подходил к концу 1959 год. К этому времени наша семья переселилась из неблагоустроенной, но отдельной двухкомнатной квартирки в благоустроенный дом, с ванной и туалетом, занимая две смежные комнаты трехкомнатной квартиры на первом этаже. Профком завода, где работали мои родители, внял их просьбе и поменял нам жильё. Раньше мы жили, как все рабочие посёлка: колонка через квартал, помыться – в баню, пожалуйста, по-маленькому – в поганое ведро, что в тамбуре, сразу за входной дверью, по-большому – вон, в тридцати метрах от дома шестиугольное строение с толчками.
Понятно, что человеку на костылях все эти радости – ни к чему вовсе.
Когда со мною случилась беда, на поселке все знакомые нашей семьи искренне переживали и сочувствовали родителям. И когда Папа отправился в профком и попросил выделить ему благоустроенное жилье из-за того, что в семье появился инвалид, которому в баню ходить трудно, ему пошли навстречу. Правда квартиру выделили не изолированную, как у нас была, а с подселением.
Вместе с нами в квартире жила бездетная чета - тетя Пана и дядя Изя. Он был инвалид войны, тоже без ноги, довольно пожилой (на мой тогдашний взгляд).
Конечно, я его сразу же невзлюбила, хотя это был вполне добродушный дядька. Не выносила я его из-за того, что у нас был одинаковый физический недостаток. Надо сказать, что я просто болезненно переживала, если на людях оказывалась в компании еще одного хромого или на костылях человека. Если я шла по улице, и рядом оказывался такой прохожий, я останавливалась и пережидала, пока он скроется из глаз. Мне казалось, что уж слишком не допустимое зрелище - два ковыляющих человека - довольно и одного. А дядя Изя, как нарочно, все время торчал у меня на глазах. Не успею я выйти на кухню, как тут же открывается их дверь, он в пижаме на костылях выползает сюда же, садится за свой обеденный стол, курит или просто так сидит. У меня было впечатление, может быть и не беспочвенное, что он меня просто подкарауливает. И ещё у него была ужасная привычка курить в туалете. И так-то там запахи не ароматные, а после него ещё и стоял тошнотворный запах «Беломора». Бр-р-р! Поэтому я этим соседом просто брезговала и не могла есть при нем. Если он на кухне, я отрезала себе кусок хлеба, кеты, брала кружку чая и шла в комнаты. Через некоторое время выйду на кухню - его нет, только сяду, опять стук костылей... Я даже Маме жаловалась, что сосед мне покоя не дает. "Ну, что я могу сделать?" - вздыхала Мама.
В восьмом классе моя любовь к музыке, пению искали выхода. Я всегда участвовала в школьных концертах на вечерах, пела в школьном хоре, пела соло, читала стихи. Костыли не мешали чтению стихов. Для моего выступления выносился на сцену стул, я опиралась двумя руками о спинку и так читала. А когда я встала на протез, то смогла и петь на сцене. (Петь лирические песни, держась за спинку стула – тут я отступала: нелепость какая-то).
В заводском клубе было несколько самодеятельных коллективов, но детей туда не принимали. В нашем классе училась Нина З., у который был тоже неплохой голосок. Физически она выглядела повзрослее меня и потому посещала клубный хор чуть ли не с 7-ого класса. Узнав об этом, я тоже загорелась: "Спроси там, можно прийти в хор?" Руководитель клубного хора не возражал, а наоборот с энтузиазмом приветствовал такой похвальный порыв. Мы сговорились со школьной подружкой Валей сразу после ноябрьских праздников идти на хоровое занятие и "записаться".
4 ноября я с родителями и Валей пошли на торжественное собрание в клубе по случаю 42-ой годовщины Октябрьской революции. После торжественной части был праздничный концерт клубной самодеятельности. Хор спел несколько песен (я уже чувствовала себя чуть ли не членом этого коллектива), танцевали гопака танцоры, читались стихи, солисты хора пели песни под баян. И вот на сцену вышел невысокий, крепенький паренек в черном костюме и приличным громким баритоном спел три песни. Голос был очень сильный, паренек симпатичный - я от души похлопала, и вообще, всех хоровиков в этот вечер любила, как родных. Но запомнила только этого. Через некоторое время этот паренек в перерыве между номерами спустился в зал и пошел к выходу. Прошёл мимо (я сидела на крайнем у прохода месте), и что заставило меня обернуться и посмотреть ему вслед? Уже через секунду перестала думать о нем, но через несколько дней пришлось снова вспомнить...
6-го ноября мы с приятельницей пошли на вечер ремесленного училища, проходивший в малом зале клуба. Билет на вечер мне принес Папа.
В перерыве между торжественной частью и концертом в зале  снова увидела того паренька, что пел третьего дня, но теперь он был в ремесленной форме, что меня удивило: он казался старше ремесленского возраста. Машинально отметила, что у него торчат уши, толстовата шея, и вообще - в костюме ему было лучше, чем в форме ремесленника.
Во время концерта он сел прямо впереди нас и даже несколько раз оглянулся, попытавшись вступить в нашу с подружкой беседу.
Ведущий концерта объявил очередной номер и исполнителя: "Редькин!" И вдруг этот паренек вскакивает, пробирается к проходу и направляется к сцене. "Он петь будет? Ой, как хорошо он поет!" - вырвалось у меня против воли. Сосед "певца", тоже в форме ремесленника, быстро оборачивается: "Хорошо поёт?" - "Да, очень!" - выпалила я и тут же заполыхала оттого, что открыто восхитилась парнем.
Но он мне действительно очень понравился. И в первую очередь интерес мой был вызван его необычной внешностью. Несмотря на те усмотренные мною недостатки (шея, уши  - заметка которых скорее свидетельствовала, что сознание зафиксировало опасность влюбленности и привычно защищалось от обаяния понравившегося парня поиском его недостатков), он был необыкновенно хорош. Чуть удлиненное сужающееся к крепкому подбородку лицо с высоким лбом, выразительные зеленоватые глаза с длинными загнутыми вверх ресницами, густые чуть рыжеватые брови, прямой тонкий нос, волнистые темно-русые волосы, широкие слегка покатые плечи, невысокая стройная фигура, небольшие сильные кисти рук - таким я увидела Редькина Самуила тогда в 1959 году. Да еще и вдобавок красивый сильный бархатистый голос. Я была покорена!
После праздников мы с подругами отправились на первое занятие клубного хора, и на три года до моего отъезда из поселка я заболела этим хором. Руководил им Петр Петрович - молодой, очень амбициозный человек. Внешне он напоминал артиста Игоря Дмитриева в молодости - тонкий нос, острый подбородок, зачесанные назад густые русые волосы. Для нас он был непреложный авторитет. Мы чувствовали в нем артистическую интеллигентную личность. Так и вижу его жест, как он указательным пальцем растопыренной ладони (маленький рот буковкой "о") вздергивал к переносице очки в тонкой оправе. Кроме распевок и репетиций на занятиях хора нас знакомили с нотной грамотой, с историй музыки... А благодаря поездкам на концерты в близлежащие районы, мы знакомились с окрестностями поселка, с жизнью людей в деревнях.
В хоре мы не только пели. Нам разрешалось бесплатно посещать концерты приезжих артистов (наши мамы не выделили бы на эти мероприятия ни копейки); после репетиций мы могли оставаться на клубных мероприятиях, проводимых по выходным: танцы под магнитофон, профессиональные вечера; иногда нас бесплатно пускали на киносеансы.
Благодаря свободному доступу вечером в клуб, я могла слушать приезжающий изредка в клуб симфонический городской оркестр.
Помню, как впервые попав на концерт симфонической музыка (мне было уже 16 лет), я захлопала после первой части симфонии, слушаемой мною впервые не с пластинки и не по радио, и как смутилась, поняв, что попала впросак.
 
Надо сказать, что хотя развлечений в поселке было немного, но на концерты ходить люди не спешили. Обычно такие серьезные коллективы приезжали на выборы или на какие-нибудь заводские мероприятия, когда на халяву зал клуба набивался битком.
Основным развлечением жителей поселка, за которое они соглашались платить деньги, это было кино. Народ любил повеселиться, с удовольствием плясал под баян на демонстрации, обожал всей семьей, принарядившись, заявиться на избирательный участок и вообще весь день выборов провести в клубе; активно посещались торжественные вечера, посвященные праздникам 1 Мая и 7 Ноября. Платить же за зрелища желающих было мало - народ на поселке жил бедно, а потребности в приобщении к культуре люди не ощущали. Превалировали грубоватые манеры.
Молодежь охотно посещала танцы, устраиваемые по выходным в малом зале клуба, а летом на танцплощадке в приклубном парке. Была еще стихийная танцплощадка перед заводоуправлением, называемая почему-то "тырла". Порядки на тырле были, конечно, более дикие, чем на платных танцплощадках, поэтому там были и пьяные, и драки, и матерщина. В клубе же девушки и парни были более церемонны, там знакомились, ухаживали, выбирали друга и суженного. Порядок поддерживался дружинниками, комсомольскими активистами; милиция там появлялась редко. Обычно молодежь сначала шла на первый вечерний киносеанс в большом зале клуба, а затем, раздевшись в раздевалке, поднималась на второй этаж, на лестнице отдавая билеты парням в красных повязках. Буфет в клубе тоже был, но он находился на первом этаже, и если кто-то, перебрав там пива или чего погорячее, желал вернуться на танцы, то его могли и не пустить. Поэтому танцевальные вечера - это было действительно весело и никаких безобразий. Участники вечера ценили эту атмосферу, и если кто-то выходил за рамки принятого там поведения, то его сами же участники вечера призывали к порядку.
Хотя я и не могла танцевать, и вообще в это время не расставалась с палочкой, всякие вечера посещала с удовольствием. Мне нравилось находиться среди праздничных людей. Из-за своей застенчивости, которую  всячески пыталась скрыть, я держалась в стороне даже от знакомых и вливалась в группки только, если меня позовут. Девочки, мои приятельницы, уже обзаводились дружками (так и говорили про пару: "они дружат"; оттенок -"они гуляют" означал, что отношения далеко зашли, это был термин из арсенала сплетен, но моих подружек он не касался), я для приятельниц была необходима только до первого приглашения на танец. Бывало, что в дружной компании после хора мы идем в танцевальный зал, и вот я уже одна-одинешенька слежу за танцующими парами.
Надо сказать, что я сама до операции очень любила танцевать, но по возрасту так и не успела научиться вальсу или танго. На Новый 1957 год мы со Светой были за хорошую учебу поощрены пригласительными билетами на детскую елку в городской Дворец пионеров. Мы поехали вдвоем. Какой бес в нас тогда вселился! Я до сих пор помню, сколько мы смеялись в этой поездке в город. Особенно нас насмешила одна сценка. Впереди нас шли двое мужчин, и один из них, поскользнувшись, растянулся на тротуаре. Другой же тут же отреагировал: "Подвинься - я лягу!" Мы чуть не померли со смеху. И долго потом кто-то из нас только начинает: "Подвинься...", как другая, изнемогая от подступившего хохота, заканчивает: "...я лягу". И как мы тогда отплясывали на ёлке! "Полечки", "падэспань", "падеграс" - эти танцы не предполагали нежных чувств у партнеров, как вальс. "Полечка" - это зажигательный танец, когда взявшись с подружкой за руки, весело скачешь и кружишься под плясовой мотив. "Падэспань" и "падэграс" - эдакие церемонные танцы, когда партнера почти не касаешься, а чинно, взяв и слегка приподняв пальчиками за края подолы длинных платьев, приседая, двигаешься в веренице танцоров.
Праздник тот был многолюдным, и мы, натолкавшись под елкой, унеслись в какую-то большую пустую комнату, где кроме нас никого не было, а музыка была ничуть не тише, чем в зале, и скакали и крутились, как Бог на душу положит.
Особенно меня взбудораживали народные пляски. Со мною до восьмого класса учился Толик, рыжий веснушчатый мальчик. Он был старшим ребенком в безотцовой семье, где, кроме него, было еще двое девочек. Тетя Зоя, Толикина мама, воспитывая детей одна, всем им дала музыкальное образование. Толя и его сестры в общеобразовательной школе учились средне, до десятого класса не доучивались, но все во взрослой жизни зарабатывали на жизнь музыкой. Толик -  мало того, что играл прекрасно на баяне - еще и плясал, умел отбивать чечетку. Положит ладони на бедра и давай по-испански отстукивать! Даром, что роста невысокого, но во время танца он хорошел, стройнел и был просто неотразим. Когда он играл или плясал, я любила его до слез, мне хотелось подвывать от восторга.
До сих пор, когда вижу пляшущих людей, часто не могу сдержать слез, до чего же хочется в круг, отстучать каблучками чечетку, дать волю ногам и телу, разлететься по кругу, до изнеможения закрутить того, кто согласится со мною потягаться. Я вся напрягаюсь в такие минуты, будто вселяюсь в кого-нибудь из танцующих, встряхиваю вместе с ним головой, повожу плечами, а глаза плачут, хотя я и смеюсь от радости за испытываемую мною удаль. Наверное так чувствует себя засунутая в клетку птица, видя полет стаи.
 
История моих отношений с певцом развивалась. На первом же занятии хора, когда я пришла записываться, П.П. представил меня, сидящую скромненько в уголочке на подоконнике, хоровикам: "У нас в полку прибыло, Дина Г-ан, хороший альт, прошу любить и жаловать!" - я кивнула головой, но взгляд был направлен на ту группу, что окружала певца (кажется, Редькин?): меня интересовало лишь одно - обернется ли он в мою сторону. Обернулся... Через несколько занятий я осмелилась заговорить с ним и в первую очередь узнать, как же его зовут? Спрашивать у хоровиков было неловко, да и не все знали его имя. Он, как оказалось позже, стеснялся его. Имя я узнала мимолетом у знакомой девушки из ремесленного, очень удивилась необычности, и, подозвав парня в перерыве между занятиями, задала вопрос в лоб: "Как тебя зовут?" - "А что?" - прозвучало вместо ответа. - "Да вот мы с Валей поспорили, она говорит - Володя, а я - нет." "Нет."- отвечает он и тут же, - Да-да." - "Володя?" - "Да!" Но я уже поняла, что истинное имя его то самое, что он не хотел говорить - Самуил.
ВЫСТРАИВАНИЕ ОТНОШЕНИЙ
Эту часть истории можно было бы назвать «Любовь», но я её озаглавлю так, как назвала.
То, что происходило с ноября 1959 года по май 60-го между мною и Самуилом, можно было бы танцевать на сцене: сближения и расхождения, отчаяние и надежда, ожидание и прощание…
Он учился в ремесленном училище при заводе на кузнеца, жил в общежитии, родители проживали в Еврейской автономной области, по национальности - еврей. Все эти приватные сведения я узнала через Папу.
В хоре он пел в группе баритонов. Очень быстро я вычислила, кто его пассия - Маша из нашей же альтовой группы, невозможно курносая, с черными, заплетенными в две косички на прямой пробор волосами. В перерывах и после занятий Самуил, приобняв Машу, уходил с нею куда-нибудь в укромное место или они направлялись в малый зал на танцы. Но часто его можно было видеть и с другими девушками, если Маши поблизости не было. Приветливо он относился и к нашей тройке.
Нина и Валя быстро выбрали себе предметы для обожания тут же в хоре. Перед началом занятий бойкая Валя тараторила: "Так, Толик тут, Коля пришел, Дин, а кто у тебя?" - "А вон он!" - показываю я на дверной проем, где только что появился Самуил. "Да ну-у!" - "Давно пора заметить, что я перестала очки носить!" (Кстати, это Самуил мама связала мне руки и ноги мне как-то и посоветовал: "Сними очки, тебе без них лучше". - "Вот захочу кого-нибудь завлечь, тогда и буду ходить без очков", - парировала я. Это была существенная жертва с моей стороны - зрение было слабым, а я была жадной до зрительных впечатлений).
Конечно, парни, как и девушки, быстро определяют, с какой стороны теплый ветер дует. Не прошло и двух недель, как все эти три парня на перерывах толклись около нас, но на танцы уходили со своими подружками.
Мы не очень-то переживали по этому поводу. Нам исполнилось шестнадцать, у Вали и Нины не было недостатка в партнерах, я уже научилась держать себя в узде и просто радоваться праздничному настроению на танцах и вечерах. "Дина, иди к нам!" - окликал меня Самуил, стоя в группке знакомых - и мне уже это было радостно, я с удовольствием входила в этот круг.
С Самуилом у нас сложились приятельские отношения, и меня это вполне устраивало: я давно уже не смела рассчитывать на что-то большее - только дружба. Он с охотой провожал домой то Валю, то Нину, то других девушек. И лишь я старательно избегала прогулок с ним - из противоречия самой себе: я была влюблена по уши и до смерти боялась, что он это заметит. Иногда украдкой я наблюдала за ним, как он разговаривает, смеется, двигается, - и с внутренним "не могу!" отворачивалась: до слез мне хотелось, чтобы все это принадлежало мне, так он мне нравился. Ни к одному парню до этого я ничего подобного не испытывала.
Но и он часто оборачивался в мою сторону.
Причины? Сейчас можно их толковать по-разному. Тогда я поверить не могла, что он, такой красивый, такой популярный у девичьего сословия, обратит внимание на девочку без ноги.
«Муж любит жену здоровую, а сестру – богатую», - упорно приговаривала Мама при каждом удобном случае. Она вообще готовила меня или к одиночеству, или «выйдешь за такого же, как ты, инвалида». Выросшая в деревне, где от жены требовалось участвовать в физическом труде наравне с мужчиной, Мама моя и представить не могла, что мужчину может привлечь женщина, не способная работать в поле, на огороде, ухаживать за скотом, вести дом – (стирка с помощью стиральной доски, мытьё полов), носить тяжёлые вёдра от колонки или выносить помои. Всё это в нашем рабочем посёлке делали женщины. И всё это я делать не могла.
Но Самуил не думал, конечно, какая у него будет жена – работница или «лежебока» немощная. Ему было лишь 18 лет, и девочки привлекали его совершенно не теми качествами, которые были важны «в хозяйстве».
Как выяснилось позже, меня он заприметил раньше, ещё когда я приходила на киносеансы в клуб с родителями. «Ты с отцом тогда зашла с улицы, а я с другом был. Отца-то я знал, мастера из училища. Спрашиваю: «Это кто с Яковом Степановичем?» - «Дочь его». – «Надо же, такая симпатичная девчонка и с палкой».
Думаю, сказал он тогда другу грубее – «хромая».
Конечно, когда я пришла в хор, то ему захотелось поближе узнать – что же со мной такое. Я ему и нравилась, и настораживала. Поэтому он держался поблизости. Я его ИНТЕРЕСОВАЛА.
Во-первых, как необычный с житейской точки зрения объект - молодая привлекательная девчонка (это я себе не нравилась: очки, веснушки, а другие-то смотрели своими глазами; разглядывая свои фото тех лет, вижу - хорошенькая я была, чего уж там!) и вдруг с такой житейской драмой. Во-вторых, пообщавшись, понял, что я интересный собеседник (всё же запойное чтение даром не проходило, да и отличная учёба тоже). А в-третьих, при всём своём, казалось бы, невыгодном положении я держала его на расстоянии: не кокетничала, не капризничала, охотно общалась с ним, но уклонялась от физических контактов (выпрастывала руку, если вдруг он ее брал, поводила плечами, если он их невзначай касался, отстранялась, когда в толпе мы вдруг оказывались в близком соседстве). И со мною не проходили шутки открытого флирта. Всякие подмигивания или намёки я пресекала, поворачивалась и уходила.
Он чувствовал, что я его не избегаю, но и не тяну к себе.
Ко времени знакомства с Самуилом я уже была достаточно закомплексована: почти все мои приятельницы и подружки были «при влюблённостях», делились со мною своими переживаниями, и лишь я не могла откровенничать – не о чем было.
Прошло уже около трёх лет с тех пор, как я лишилась ноги, и за эти годы пришлось научиться держать в узде свои эмоции: мальчики держались со мною сдержанно. Ни один не проявил интерес больший, чем к однокласснице, с которой можно говорить только о школьных делах.
Но и мои эмоциональные силы уходили на осваивание нового образа жизни, на переживания сердечные их не хватало. После Вадима я ни к кому не испытывала ничего подобного. Ну, может, лёгкую симпатию и довольно быстрое охлаждение. Я полагала, что с Самуилом будет точно также: полюбуюсь-полюбуюсь да и остыну.
Я не избегала его, с готовностью вступала в разговор, поддерживала занимательную и веселую беседу, подшучивала, проявляла искренний интерес к его особе, который он конечно улавливал. Но на сближение не шла - гордость не велела. В любовь к себе не верила, а жалости - не хотела.
Я подружилась с Марусей, его девушкой. Конечно, сделано это было не потому, что она меня интересовала. Девушка она была недалекая, интересов общих у нас не было. Но через нее я была ближе к Самуилу, ненавязчиво вызывала ее на откровенность. Девчонки любят поговорить о своих парнях, а я Марусе не казалась конкуренткой, поэтому она охотно делилась со мною своими секретами.
Но я действительно не была ей соперницей и не собиралась добиваться любви Самуила.
Да и как бы я добивалась – со своими данными? Ни танцевать, ни кокетничать… Первое не могла из-за протеза, второе – просто не умела, да и смешно бы было: калека кокетничает, завлекает… Фф-у!
Как-то уже в мае я заметила, что Самуил и Маруся - в разных концах танцевального зала и упорно друг друга избегают. "Маруся, в чем дело?" - мимоходом спросила я у нее. "Не буду же я к нему первая подходить!" - с обидчивыми интонациями в голосе ответила она.
Я мысленно пожала плечами: с чего бы такой гонор! Но, вероятно, все мы кажемся себе неотразимыми и мысли не допускаем, что кто-то может сделать такую непоправимую глупость и променять нас - на кого?
Позже, когда у нас с Самуилом роман разгорался не на шутку, Маруся не раз делала попытки вернуть его, писала ему письма, "раскрывала глаза" на меня, даже в армию ему писала, надеясь, что в разлуке или он, или я - остынем. Но ее поезд ушел, и она смирилась, вышла замуж, родила девочку.
Майская ссора Самуила и Маруси была не случайна: он потерял к ней интерес - я вышла на первый план.
Он часто заходил к нам в гости, брал читать книги. После хора мы компанией ходили по улицам поселка, и нередко растеряв по дороге попутчиков, парами или по одному откалывавшихся от нашей толпы, мы оставались с ним вдвоем и долго ходили, разговаривая о книгах, кино, песнях.
Он мне очень нравился, в нем была первозданность, доброта, наивность. Он не хамил, не выражался, очень тактично себя вёл. В нём не было признаков бывшего шпаны, очень часто встречающихся у парней, вышедших из нашей среды. Не старался он проявить и что-то, что его бы выделяло, не хвастался.
Несмотря на невысокий рост, он нравился девчонкам, знал это и умел себя вести, ухаживая без робости и наглости.
И ещё, конечно, он очень хорошо пел…
Тяга к знаменитостям – она везде существует, уровень только разный. На посёлке тоже были свои знаменитости – футболисты местной команды, спортсмены, участники разных «фестивалей» и спартакиад. В общем, все, кто был известен не только в своём маленьком дружественно-родственном кругу, но и дальше – также был привлекателен для знакомства и общения, как нынче известный тусовщик или тусовщица, не говоря уже о шоу-мастерах.
Самуил был тоже из нашей шоу-элиты, даром, что никто и не знал тогда ещё этих слов. Да и поведение «элитных» субъектов тогда было совершенно противоположно нынешнему: в почёте была достойная скромность. Но попользоваться своей известностью для как можно большего числа поклонниц – тут, конечно, рот не разевали. У Самуила этих поклонниц было предостаточно. И понятно, что девушки эти были того же уровня, что и нынешние фанатки. А если учесть пуританство тех лет, то толку от них для объекта поклонения было вообще никакого – для общения хватало от силы двух вечеров, дальше или действовало строгое материнское «табу», или – ну, тут я умолкаю… Вот почему, имея обширный круг знакомств, Самуил остановился на одной, наиболее скромной из всех – Марусе, а с остальными время от времени общался или провожал их с танцев.
Знакомство со мною было другого уровня - он понял, что я - никак не фанатка: сама пела не хуже. И спокойно "переносила" его отсутствие (откуда он бы знал о моих мыслях о нём, если я ничем себя не выдавала?)
Что привлекло Самуила во мне, я толком не знаю до сих пор. Вероятно, причина одна: то, что и меня к нему "развернуло" с первого взгляда – он тоже был «приговорён»…
Вероятно, моя необычность его не отталкивала, а даже и притягивала - он не видел в инвалидности уродства, он меня, скорее, слушал, чем рассматривал и прикидывал мои "минусы и плюсы". Потянула его я не своей невыигрышной внешностью, а другим - со мной было интересно.
И ещё один момент, возможно, объясняющий наши отношения.
Уже гораздо позже я уловила, что основная черта Самуила - доброта. Он очень любит "малых сих": детей, кошек, собачек (именно не рослых, а маленьких собак), и ко мне, вероятно, его потянул вот этот интерес к обиженной судьбой симпатичной, молоденькой девушке.
Самуила, вероятно, влекло ко мне желание взять под свою защиту.
Весна 60-го года была весной моей первой (настоящей ответной) и единственной любви.
Почти каждый вечер наша компания девчонок вечером выходила на центральную улицу поселка, (наш Бродвей), где группками или парами прогуливалась вся молодежь, вошедшая в недолгий черемуховый возраст. На этой улице назначались свидания, познакомившиеся на танцах парни и девушки во время этих гуляний узнавали друг друга, оценивали и делали свой выбор. Эта улица видела счастливые, заканчивающиеся свадьбой, знакомства, но еще больше на ней происходило драм, связанных с разочарованием в любви. Пары тусовались, распадались и составлялись в новых лицах. Посельские матроны оживленно обсуждали, кого вчера с кем видели и что от этого можно ожидать.
Отношения с Самуилом хотя все более упрочивались, но не выходили за рамки дружественных. Он заходил ко мне в гости, но посидев, поговорив о прочитанной книге, вдруг мгновенно снимался с места, и я только с горечью глядела ему вслед, уходящему с очередной подругой, которую он заприметил из окна. Или расставшись вечером с ним вполне дружественно, я могла прийти на занятия хора и ни разу не поймать его взгляда.
Как-то, испытав очередной стресс от его демонстративного невнимания, когда он ходил мимо, даже не здороваясь, и дав себе слово, что вырву эту привязанность из души и для этого пропущу несколько занятий, я шла домой из клуба "в печали и тоске" и вдруг сзади послышались шаги:
- Ты уже домой, Дина?
(«Ну, нет, не поддамся, пусть убирается к своим Марусям»).
Он пристроился рядом, дошли до дома, постояли, поговорили о хорошем вечере, еще о чем-то, сели на скамеечку под окнами и проболтали - до двух ночи!
Боже мой! Что скажет Мама! Я охнула, бросила: "до завтра, пока!" и - к дверям квартиры. Но не успела я повернуть в замке ключ, как дверь открылась, и мамина рука втянула меня в проем за волосы. Ух, какую трепку задала она мне тогда.
У Мамы была идея-фикс - чтобы уберечь дочерей от "позора". Напуганная с детства поступком своей матери, чуть не удавившейся из-за старшей гулены-дочери, Мама с самого раннего детства внушала нам держать себя в строгости с парнями, иначе они "обманут", и нет такого несчастья, как позор поддавшейся парню девушки.
Эта мысль просто вбивалась в наше с сестрой подростковое сознание и, конечно, таки засела в нём, как гвоздь в дереве. И поэтому мамина подозрительность и недоверие меня изводили. Зная про себя, что никогда не потеряю головы, я просто до слез ссорилась с Мамой, отметая ее подозрения и упреки.
Надо вот еще что сказать. Воспитанная на книгах, кино, в своих поступках я часто следовала жизненным схемам, манере поведения героев книжных и киношных. Все эти возмущенные вскакивания, крики с модулированными интонациями, показное выражение обиды по малейшему представившемуся поводу - все это имело место быть и у меня.
Но плохо, что вместе с манерой поведения героинь фильмов, я «вооружалась жизненным опытом» из киношных историй. Тогда как раз прошла премьера картины "Весна на Заречной улице". Начинающийся робкий роман учительницы вечерней школы и рабочего парня, который, судя по последним кадрам, должен был счастливо завершиться, очень напоминал мою с Самуилом ситуацию: образованная, скучающая по концертным залам, любящая симфоническую музыку, молодая, самолюбивая девушка и – работяга, совершенно далекий от культуры, свободное время проводящий, гуляя с гитарой по поселку. Саша Савченко был не прочь выпить, поиграть в компании в бутылочку, не притязательный. И вот учительница и сталевар встретились, и его потянуло отличие девушки от всех его подружек. Его уже затягивала эта бездуховная муть, когда веселье – напускное и обязательно «под градусом»; когда девушка рядом не слишком строгая, а её мать явно настроена на «богатого зятя»; когда работа пусть и приносит радость, но тяжела и вредна, а перспектив как-то и что-то изменить – похоже, никаких. Он, встретив Татьяну Сергеевну, уловил: есть, есть и другие радости в жизни, ему пока недоступные. Жизнь может быть намного богаче, стоит только захотеть и начать «осваивать» эти богатства. И дорогу к этому ему может указать вот эта тоненькая, строгая учительница, замирающая под музыку… как его? Рахманинова? Да, Рахманинова. И как много он, похоже, теряет в жизни, отгородившись от культуры пустым времяпрепровождением и довольствуясь танцами в заводском клубе.
Почти то же было и у нас с Самуилом.
Конечно, у меня интересов было намного больше, чем у него. Но желание и возможность поделиться тем, что умею и знаю, его интерес ко мне, восхищение, которого он не скрывал - все это подогревало и мой интерес к нему. Я видела, что становилась ему нужна, он не скучал со мною, а я, найдя благодарного слушателя и внимательного собеседника, нуждалась в нем. Тот фильм настаивал, что герои вместе должны быть счастливы. (Очередная новогодняя сказка!)
Между тем вечерние посиделки с Самуилом продолжались. Вечером мы уже не гуляли по "Бродвею", а старались найти уединенную скамеечку "для бесед". Нам уже нужны были сумерки, свидетели наших свиданий были не желательны. И вот мы досиделись до первого поцелуя. Самуил проводил меня до дома, мы вошли в подъезд, и он обнял меня.
Объятие это не было первым. В первый раз, когда он положил руку мне на плечо, я, уже достаточно прирученная его явным предпочтением меня всем другим его подружкам и не в силах заставить себя сбросить эту теплую, сильную, любимую руку, спросила вслух: "Где моя гордость?" - "Никуда она от тебя не делась", - засмеялся он тогда. Это же объятие было более тесным, он обхватил меня всю, мой нос оказался уткнутым в его плечо. Я замерла, предчувствуя, что сейчас произойдет. "Льдинка, ты ругаться не будешь?"
Все же он меня побаивался: не отвечу ли я на его попытку поцеловать оплеухой по всем правилам тогдашнего поведения строгих девушек. А в моей строгости он не сомневался. Но я выдохнула: "За что мне тебя ругать?" И он поцеловал меня. Он умело это сделал, я же тыкалась носом, губы сжала... "Чтобы ты спокойней спала", - шепнул он...
В общем, хотя и готова я была к этому событию, но брони с себя так и не сняла. Потом было много вечеров и с объятиями, и с поцелуями, мы и ссорились, и мирились. Но тот первый поцелуй я с другими не спутаю и не забуду его неловкость, страх и ощущение какого-то взрыва, вроде салюта, только не в небе, а в сердце, и так - будто что-то завершилось, как захлопнулась тяжелая обложка толстой старой книги...
Весной Самуил окончил ремесленное училище и по собственной просьбе был распределен на соседний завод, находящийся сравнительно недалеко от посёлка, но все же не рядом. Когда я услышала эту новость, то аж задохнулась от неожиданности и поспешила на кухню выпить воды. "Иди, успокой её!" - с усмешкой сказал он присутствующей тут же моей младшей сестре. Я это услышала и, чтобы он не воображал, взяла себя в руки и появилась в комнате с саркастической улыбкой: "Чего это тебе вдруг вздумалось?" - "А! Новенького захотелось. Наш завод я уже знаю, надо и в других местах пожить".
 
Конечно, "Дальэнергетик" находился почти в самом городе, и наш пыльный поселок не мог конкурировать с красавцем, раскинувшимся над полноводной дальневосточной рекой. Но с переездом Самуила в город наши встречи стали реже. До последнего автобуса сидели мы на площади перед клубом или, когда было холодно или дождливо, дома у окна. Увидим, что городской автобус, проезжающий по нашей улице, направился к последней остановке и - прощаемся.
В будние дни, когда домашние уже укладывались спать, а мы не могли расстаться, то перемещались на кухню и часто попадали в юморную ситуацию, когда соседка вдруг выбегала из своей комнаты в рубашке, не замечая нас, (а может, и замечая), босиком летела в туалет, и Самуил начинал тихонечко свистеть, чтобы заглушить хорошо различимое журчание.
Иногда, соскучившись, когда на работу нужно было во вторую смену, Самуил приезжал и среди недели.
Однажды он приехал ранним зимним утром. У меня были каникулы. Мама ушла на работу. Мы потушили свет в комнате и сели на свое любимое место за столом у окна - для наших бесед свет нам был не нужен. И вдруг открывается дверь, и в комнату почти влетела запыхавшаяся Мама: "Вы зачем свет потушили? Я на работу опаздываю, а вы свет в окне гасите!" Мне было страшно стыдно перед Самуилом за мамины подозрения – никому из нас она так и не доверяла, слишком велик был её страх перед возможным «позором» дочери.
А однажды летом он опоздал на последний автобус и свистом поднял меня, уже готовую ко сну, из кровати. "Опоздал! - смеялся он. - Что делать, пойду в общагу к знакомым парням". Поднялась и подошла на шум из другой комнаты Мама: "Ну что с тобою делать? Иди, уложим, только соседей не разбуди!" - "Мама, пусть он через окно влезает", - предложила я. Самуил влез в темное окно, которое было тут же закрыто. И тут мы увидели за окном двух мужчин, оживленно жестикулирующих - вероятно они, увидав, что кто-то проник в дом через окно, обсуждали, не сообщить ли в милицию. Мы наблюдали за ними из-за тюлевых штор, и Мама страшно волновалась - вдруг кто узнает, что к нам ночью парень залез, позор на весь поселок: «Лучше бы ты через дверь вошел тихонечко». Самуил переночевал в комнате родителей на диване и утром укатил на работу. А на другой день, когда мы переговаривались через окно с соседом, подошли вчерашние два мужика и начали выяснять, что же было тут прошлой ночью, заподозрив, вероятно, что сосед и есть ночной гость этой квартиры. Тот, сорокалетний семейный мужик, не понимающий, что от него хотят, но уловивший, что его заподозрили в каком-то неблаговидном поступке, начал выяснять отношения. Еле я тогда от них от всех отвязалась.
Следующим летом года я на один сезон уехала в пионерский лагерь, хотя мне это было и не по возрасту. Но лето надо было где-то проводить. Куда-то ездить - об этом не могло быть и речи. "Вырастите - ездите куда хотите, а сейчас нечего деньги катать!" - категорически пресекались всякие робкие разговоры о поездках в каникулы.
В лагерь я тогда поехала библиотекарем "за харчи".
В одно из воскресений вместе с родителями и сестрёнкой приехал и Самуил. Они остались на ночь, разбили палатки, ловили рыбу. Чудесная романтическая ночь под звездным небом с довольно банальными разговорами про подаренные звезды («… видишь вон ту звезду? Я тебе её дарю!») – миллионный подарок очередного влюблённого. Только для меня всё это было в первый раз…
Был в той поездке один эпизод, не раз в последствии всплывающий в памяти. Несколько мужичков из нашей компании, Самуил и Папа в их числе, ушли вглубь прибрежного леса к болотцу в надежде наловить там карасиков. Из любопытства я тоже решила сходить к ним. Но на пути к болотцу тек ручеек, и над ним проложено довольно толстое бревно. Я в то время ещё ходила с палочкой, но аккуратненько, бочком-бочком, балансируя, перешла по бревну на другую сторону. Возвращались мы с Самуилом, и, надеясь на него, я уже храбрее ступала по бревну. И мы свалились! Мой сопровождающий и сам не удержался, и меня за собою стянул. Ручеек был неглубоким, мы просто вымокли по колено, и отнеслись к этому происшествию с юмором, с хохотом рассказав у костра это приключение. Но тайный смысл в этом событии был. Без Самуила, одна, я перешла ручей, а с ним, понадеявшись на его поддержку, свалилась...
Как-то нас пригласила знакомая семья, живущая в военном городке километрах в десяти от нашего посёлка, погостить в выходной день, поудить рыбу и искупаться в озере, куда можно было добраться на машине. Тогда я впервые при Самуиле купалась.
Долго я не решалась лезть в воду, стесняясь парня, но, в конце концов, сдалась на уговоры родителей: они знали уже, что я при людях, хоть режь, снимать протез не стану, и понимали меня. Но тогда... "Ну, Дина, смотри, какая тёплая вода. Чего ты?.."
Возможно, Мама и Папа хотели посмотреть на реакцию дочкиного ухажера, чтобы уж окончательно понять – серьёзные у него чувства, или любовь его «замешана» на моей необычности, и, увидав меня во всей красе, он «отрезвеет» и задумается, и перестанет морочить мне голову: Маму с её установками Самуил явно ставил в тупик.
И я сняла протез... В воде здоровую ногу вдруг свело судорогой. От боли я заплакала, выползла на берег, еле размяла ногу, а когда наконец-то успокоилась и оглянулась, то рядом не увидала любимого. Его очень долго не было. Уже мы засобирались домой, отряхнули и сложили полотенца, а Самула не было видно. Стали его звать. Он вышел из-за кустов, растущих в отдалении, и молча присоединился к компании. "Ну, что, Самуил, понравился тебе день?" - спросила Мама, когда мы возвращались на «Москвиче» нашего знакомого. "Да! Особенно, конец", - ответил он тогда, глядя в окно на проносившиеся мимо телеграфные столбы.
О чём он думал там, лежа в траве?
Но отношения наши после этой поездки не изменились.
Самуил очень нежно ко мне относился, был предупредителен, позволял мне быть капризной, всегда уступал в спорах, когда они возникали. Нередко мы с ним ссорились, и только я всегда была зачинщиком ссор, вдруг придравшись к слову, взгляду, к опозданию на несколько минут к назначенному часу. Он все безропотно сносил, и если иногда уходил, в сердцах хлопнув дверью, устав меня уламывать в попытках предотвратить ссору, то уже вечером стоял под окнами нашей квартиры, высвистывая какой-нибудь мотивчик, чтобы дать знать о своем присутствии. Иногда, провожая до дому по обезлюдевшей улице, он брал меня на руки и нес до квартиры. Мы действительно были тогда влюблены друг в друга и очень счастливы.
Запомнился мой семнадцатый день рождения. Были приглашены мальчишки из класса, подружки и, конечно, Самуил. Вечер прошел чудесно. Но когда все разошлись, Самуил вдруг решил рассказать про свою первую девочку, с которой он подружился в больнице, где ему вырезали аппендицит. Почему меня так задело это его "признание", не знаю. Все ведь тогда было внове - ощущения, переживания. Я тогда расплакалась и велела ему уезжать. Артистка! Я почему-то претендовала на отсутствие у него каких бы то ни было историй с другими, хотя знала же про всех его прежних Марусь. Так и не удосужилась выяснить, с чего, с каких мыслей он решился мне рассказать про ту девочку, которая через месяц их встреч после выписки из больницы дала ему от ворот поворот. То, что у Самуила та Галя была первой, с кем он "крутил любовь", это понятно. Но почему ему хотелось, чтобы и я это знала?
Коротко говоря, прошла неделя - от Самуила ни слуху, ни духу. В зимний морозный вечер я вышла на крыльцо дома, обрёвываясь: "Что же я наделала". Такой меня и застала приятельница Алла, тоже наша хористка. Увидав меня в такой тоске, она предложила к Самуилу съездить: «А что такого?» Мы и поехали "по морозу босиком". Стояла леденящая стужа. Пока мы добрались до общежития, пальцы наших рук заледенели. А когда мы переступили порог, у Самуила глаза полезли на лоб: никак он не ожидал от меня, довольно капризной и неуступчивой в ссорах, такого поступка. Мир был восстановлен.
Приближалась весна. Самуил все же вернулся на наш завод, и ему выделили место в общежитии, окна которого смотрели в наш двор. Выйдя на крыльцо дома, я негромко свистела: мол, я тут. Он появлялся в окне, махал рукой и через минуту уже со своей неотразимой усмешкой появлялся из-за угла. Наши отношения не нарушались. Я взяла на себя «руководящую и направляющую» роль, а он во всем соглашался со мною. Когда у меня почему-то портилось настроение, я вымещала его на Самуиле, и тот покорно все сносил. "Все, - говорила я, -  видеть тебя не хочу!" И он не решался прийти без приглашения, стоял под окнами моей комнаты и высвистывал - давал знать, что он тут и готов предстать по первому зову, но я гордо задергивала занавески.
Самое большое недовольство у меня вызывала неустойчивость Самуила к выпивке.
У нас в семье Мама создала такую нетерпимость по отношению к спиртному, что я за великий недостаток считала вообще питье, не говоря о том, чтобы этим увлекаться. Поэтому очень ясно дала понять Самуилу, что питья не терплю в первый же раз, как увидела его пьяным на свидании.
И тут-то мое влияние на него дало осечку. Самуил мог выпить среди недели, «с получки»… Даже назначив мне свидание, он мог не прийти, потому что пить-то он не умел: заповедь "знай свою норму" для него не существовала. Пьянел он быстро, делался добрым, его сначала тянуло петь, а потом спать.
И эта "святая" привязанность у него не исчезала всю нашу совместную жизнь, к несчастью. И, понятно, много горького в нашу жизнь внесла.
Однажды по весне в выходной мы выбрались в город. Было уже тепло, но все ходили еще в пальто. Мне как раз родители купили новое модное пальто и шляпку. Ни у кого не было таких нарядов из нашего круга. Я чувствовала себя красавицей.
Самуил еще работал на "Дальэнергетике", поэтому я заехала за ним в общежитие. В комнате, кроме него и паренька Толика, жил очень пожилой мужичок. Знаете, есть такие мужчины – бобыли, без собственного жилья. Он работал на заводе и вот так жил в молодёжном общежитии. Меня он увидал впервые и очень заинтересовался, почему я - «вот такая», с палочкой. «Под машину попала?» - подступил он ко мне с вопросом. Самуил в это время переодевался за шкафом, на мою защиту выступил Толик: «Дед (они его, конечно, меж собой звали «Дедом»), ты в столовую-то собираешься?» - перебил он старика. Тот отвёл от меня глаза, начал соображать, а Самуил, выйдя из-за шкафа, мне подмигнул.
(Такие вот вопросы я просто ненавидела: какое тебе дело, что да как? Тебе любопытно, а что меня опять выделили «по этому признаку» и интерес проявили по нему же – ты этого не понимаешь… Ну, не хочу я интересовать людей своим отличием, иди мимо, держи язык за зубами. Я, прежде всего, ЧЕЛОВЕК, такой же, как и ты. Может, у тебя тоже что-то не так, тебе понравится, если об этом начнут расспрашивать? Моё это дело! Моё и больше ничьё. Личное. Не лезь!)
Отправились мы тогда в кино,  в самый большой кинотеатр города. Показывали новый фильм "Роман и Франческа" с Гурченко в главной роли. Потом ели мороженое, гуляли по городу. И фильм, и прогулка, и мороженое были бесподобны!
Но главным образом мы с Самуилом разговаривали. Ума сейчас не приложу - о чем, но нам не было скучно, это точно. Конечно, мы любили, и нам было вместе так хорошо, как нигде и ни с кем.
Иногда, во время свиданий на посёлке, мы засиживались до рассвета. (Мама отдыхала, она знала, что мы или на площади, или около дома на лавочке, или сидим на приступочке в подъезде). На другое утро после таких посиделок в школе я начинала дремать на уроке. Однажды так «забылась», что стукнулась головой о парту во время урока и, сконфуженная, начала рыться нарочито в парте, но смех в классе всё же раздался - ребят не проведешь. А однажды мне пришлось замотать голову и шею косынкой - "уши болят", чтобы скрыть след от слишком горячего поцелуя, и в таком уборе дня три сидеть на уроках. У меня после наших свиданий болели руки и плечи от его объятий, на руках иногда были следы от пальцев, которыми он слишком сильно сжимал меня. "Узурпатор!" – отбивалась я от Самуила в такие минуты.
Ближе к осени того года у нас с Самуилом наметился конфликт. Закончив ремесленное училище (а уровень образования в нем приравнивался к семи классам и даже не позволял поступить в техникум), он решил «отдохнуть от учёбы». К этому времени уже и ему, и мне было ясно, что вообще-то ему надо догонять меня в знаниях и в образовании. "Иди в вечернюю школу", - убеждала я его. - «Нет, мне петь нравится, а с вечерней школой я не смогу заниматься в хоре". Несколько раз я затевала этот разговор, но он не поддавался - слишком любил пение. Он не раз говорил мне, что, вообще-то, мечтал стать певцом. Кто знает, может быть, родись в более зажиточной семье, получив другое образование, он бы и смог поступить в музыкальное училище и со временем сделать карьеру певца. Но родители не могли его содержать, пока он учился. И семнадцати лет он оставил дом и стал содержать себя самостоятельно. Как и я, он совсем не знал жизни и боялся ее. Уехать куда-то, где нет родных и некому поддержать, чтобы учиться не какому-нибудь рабочему ремеслу, а пению - это казалось чем-то из другой жизни.
Он находился на распутье – чем заниматься дальше. Учёба в ремесленном была необходимостью, но к технике его не тянуло. В гуманитарное среднее – а куда? В библиотекари парню? Одним словом, в школу возвращаться не хотелось, в институт – образования нет, опять же армия уже «светила».
Но я–то чувствовала – останавливаться нельзя. И тогда, чтобы уговорить его продолжить образование,  вывела тяжелую артиллерию: "А ты не думаешь, что со временем мне станет с тобою не интересно?" - "Скажешь, когда я стану не интересен тебе, ладно?" - серьезно ответил он. Разговор этот произошел в первых числах сентября, а на очередное свидание Самуил не приехал. Естественно, я запаниковала. Но уже в среду он был снова в поселке с известием, что все же записался в вечернюю школу и уже два дня ходит на занятия. Это была существенная моя победа и … свидетельство его разумности и преданности: в наших отношениях возникла уверенность и перспектива - не стал бы тяготившийся отношениями парень напрягать себя учебой. В наш хор Самуил ходить перестал, встречи стали не так часты, а я тоже переключилась на школу.
А следующим летом ему пришла повестка в армию. Он и так задержался на гражданке, заканчивая ремесленное училище.
Самуил рассчитался с заводом, съездил домой, и накануне его отъезда на призывной пункт мы втроем (с нами поехала младшая моя сестра) поехали в город: он хотел купить для меня памятный подарок. В ювелирном магазине я углядела длинную нитку бус из горного хрусталя и так красноречиво крутила их в руках, что сестра не выдержала («Как ты можешь, Дина! Как тебе не стыдно!») и вылетела из магазина. Но что-то заглушало мою совесть, а я ведь занималась элементарным вымогательством. Самуил, наметивший было купить какую-то рублёвую брошь (в нём порой просыпался скопидом), сдался и заплатил 7 рублей (бо-о-ольшие деньги по тем временам) за бусы. Одна моя школьная приятельница назвала их "слезы". Они до сих пор целы.
Дарить надо дорогие подарки, тогда они останутся, как память, надолго.
«Проводила я хорошего в поход» - служить, конечно, обещая ждать три года верно.
Первые дни и даже недели я буквально места себе не находила от тоски по Самуилу, в ожидании его писем. Плохо ела, спала... и завела дневник.
Основной герой дневника - это конечно он, ожидание его писем и описание тоски по нему.
Но готовясь к отъезду из посёлка, я "почистила дневник", вырвала из него страницы, посвященные событиям, когда мы осторожно подходили к взаимному признанию в любви. Эти были дни такого накала эмоций – «да или нет», и такого счастья, когда выяснилось, что ДА, я любима и любима тем, кого выбрала сама, что навряд ли в моей жизни были еще дни, когда я была так счастлива.
Дневник я проредила, потому что боялась: своею откровенностью о днях объяснения в любви между мною и Самуилом оскорблю мамины чувства.
А жаль этих страниц: все же как ни ярки события, но постепенно из памяти они уходят, ветшают, как старые вещи, и исчезают. Но если вещи изнашиваются от частого употребления, то события из памяти уходят, если их долго не вспоминать.
Надо вести записи хотя бы для себя: со временем они будут интересны тем, кто пришел после - детям, внукам. Необходимость вот в таких записях, сделанных предшественниками, возникает с возрастом. В молодости настолько интересен раскрывающийся перед тобой мир, что нет времени оглянуться назад. Но вот прожита большая часть жизни, и начинаешь задумываться - откуда ты взялся, кто были твои предки, чем они были замечательны, как жили, чем их жизнь отличалась от твоей, какие события и как отразились на их судьбе. Да даже из практический соображений: чем болели, от чего умерли, какие у них были характеры, чтобы не удивляться своим чадам: "в кого ты такой удался?.."
ПОСЛЕДНИЕ ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ
Все события предыдущей главы, наполнившие мою жизнь до предела, совпали с ещё одной «оказией» - я поменяла школу.
На нашем посёлке было в ту пору три школы, и лишь одна из них – полная средняя. Вот в неё-то и собрали всех учеников, готовых продолжать учёбу, и разделили их на два девятых класса. Опять я встретилась со многими своими детсадовским однокашниками, из которых часть уже стала незнакомой, другая часть, наоборот, постепенно-постепенно приблизилась и взяла меня за руку.
 
Первый год в новой своей школе я осваивалась, оглядывалась, «пристраивалась».
Некоторые мои прежние друзья перевелись в вечернюю школу и пошли работать, другие ушли в ремесленное училище. Всё это диктовалось жизнью – иные семьи не могли содержать учащегося в школе сына или дочь. Ушла из школы одноклассница, подружка по хору Нина, прекрасно справлявшаяся с точными науками, но панически боявшаяся гуманитарных предметов; она поступила в машиностроительный техникум. Ещё одна из нашей троицы - Валя – всегда училась средне, школа ей надоела, и она пошла работать на завод.
В нашем классе оказались новые для меня люди, знавшие друг друга и дружившие в прежних школах. А те из моей школы, кто тоже перешел в девятый класс, - они были не из моей компании. Поэтому поначалу я держалась в стороне, оставаясь преданной хору, старым подружкам и проводя свободное время с Самуилом.
Но с десятого класса, когда мил-друг ушёл в армию, а в классе уже образовались отдельные группки по интересам, я снова повернулась лицом к школьной жизни.
 
К тому времени класс наш сплотили туристические походы.
Несколько заядлых любителей путешествовать заразили остальных "охотой к перемене мест". В любое свободное время более или менее многочисленная группка одноклассников вскидывалась с идеей нового маршрута и в ближайший выходной устремлялась к новым местам. Через несколько дней по классу гуляли любительские снимки, где знакомые лица еле просматривались, но зато окружающий ландшафт красноречиво свидетельствовал – ещё одно белое пятно на карте окрестностей посёлка и города стало цветным. Девочки и парни на снимках сидели на привале, шли гуськом среди каких-то пней или шпал, стояли на фоне очередной этнографической достопримечательности.
 
Всё это шло мимо меня. Я была поглощена любовью, и когда «вернулась» в класс, с удивлением обнаружила – оказывается, мой класс довольно замечательное место! Походное общение выделило интересных рассказчиков и вполне харизматические личности, прояснились их увлечения и предпочтения. Чётко определились те, кто уж точно не выпадет в осадок обывательского существования, кто и образование продолжит, и сделает что-то существенное в жизни. Обозначились и личности с отклонениями в психике, поведении, люди со странностями, определился характер, неприятные или привлекательные черты...
Выяснилось и то, что ко мне, в основном, в классе относились доброжелательно. И когда я, после бурного лета шестидесятого года, осенью пришла в 10-ый класс, то почувствовала: меня считают своей те одноклассники, которые интересовали и меня - «путешественники», организовавшие уже свой клан, меня к себе «взяли». В походы я не ходила, но в посиделках их, днях рождения, в их увлечениях и общении принимала самое живейшее участие.
Нам очень повезло с классной руководительницей. Екатерина Михайловна - грузная, с больными ногами, с длинным некрасивым лицом, с какой-то сиротской прической, если таковой можно назвать расчесанные на прямой пробор волосы с проседью, заплетенные в две жиденькие косыньки и подвязанные под затылком с помощью каких-то веревочек, отдаленно напоминающих ленточки. За длинный тяжёлый подбородок в школе её прозвали Борода. И она это знала. Но никогда и никто из нашей компании так Е.М. не называл. «Катя» - вот так мы её за глаза называли. И в этом простом имени не было ни снисхождения, ни восхищения. Как нет никакого оттенка в слове «мама». «Катя говорит, что…», «Надо у Кати спросить…». Такое у нас было к ней отношение.
Походя, изучая Шолохова или Фадеева, мы набирались от нее житейской мудрости. Она могла вплести в свои уроки и разговор о музыке ("вальс - это же красивейший танец, какой только можно придумать, а самый красивый - из оперы Гуно "Фауст"… А для меня заметка - где бы услышать эту оперу?), о житейских проблемах, которые нас ожидают, советовала, как из них выходить. Например, затеяла как-то разговор о венерических болезнях… В наших пуританских семьях, конечно, ни о чём подобном не заговаривалось, а откуда черпать эти премудрости, которые, край как необходимы, чтобы не вляпаться во что-то грязное по незнанию? Она мимоходом могла тебя так похвалить, что ты на всю жизнь запоминал этот небрежный комплимент, необходимый тебе именно в ту минуту, когда ты был в отчаянии от своей неудачливости. Или осадить досадливым «Возомнила!» опять же на пике твоего самодовольства. Иногда это было и несправедливо, и тоже запоминалось и откладывалось в сознании. Эти контакты (с поощрением или выговором) корректировали наше поведение – они были для нас как бы зеркалом, которое Екатерина Михайловна ставила перед каждым, кто ей в данный момент понравился или оказался не на высоте. Конечно, считались мы с нею исключительно из-за авторитета, которым она у нас пользовалась.
 
И ещё была у нас одна любимица - Мария Хасановна (Мася), физичка. Тоненькая, светленькая, с короткой стрижкой, неловкая, склоняющаяся каждый раз вбок от очередной своей неудачи, с чуть запинающейся речью, смущённым смехом… Любому хотелось взять над нею шефство. Вечно у нее в кабинете что-то случалось, опыты не получались (потрет палочку о шелк, а бумажки не притягиваются, она и объясняет - «отсырела", а поскольку почти все опыты не получались, то мы заранее хором предупреждали ее объяснения неудачи: "отсырела!"), приборы ломались и не хотели давать искры, макеты бездействовали. Но мы ей все прощали за доброту, которую она излучала всем обликом, манерой говорить. Хоть бы раз она на кого-то прикрикнула или рассердилась!
(Вот пошёл Толик Горбачёв во время урока по классу. Мася, лицом к доске, что-то объясняет - мел в руке, тряпка в другой; услышала шаги, поворачивается: «Горбачёв! Ну…» - и стоит, глядит, а у самой уже губы дрожат – сейчас засмеётся. Чему она всё время радовалась?   Толик выставляет ладони – «всё-всё, уже пошёл». Инцидент исчерпан. Ни на каком другом уроке подобная сцена не могла бы случиться).
Бедная Мария Хасановна! Сравнительно молодая она перенесла инсульт, и когда я через десять лет после школы, встретилась с нею на "Вечере встреч", она не узнала меня, как и не узнавала никого. Ее приводили в школу бывшие ученики, и она сидела в зале непривычно недовольная и что-то бормотала быстро-быстро, зло поглядывая на всех. Вскоре после того вечера она умерла.
 
Вслед за нами в новую школу перешла и химичка Мария Степановна, у которой я как-то на уроке проглотила бензольное кольцо. Ой, что с нею было: "Дина, ну как ты? Что же делать? Нужно срочно молоко! Как ты?" Еле ее успокоили, что мне досталась капелька раствора, с поверхности которого я ртом через тоненькую трубочку пыталась собрать масляную пленку. Она даже вечером пришла ко мне домой: "У тебя все в порядке?"
Она была из Мелитополя и страшно тосковала по его садам. Не проходило урока, чтобы она как-то не упомянула этот город и его сады.
 
Почему одних учителей помнишь всю жизнь, других вспоминаешь с трудом, а третьих и вовсе забудешь, и как зовут – не скажешь? Две Марии и Катя – мы их любили. А они любили нас... надеюсь.
 
К десятому классу в нашу крепкую команду входило больше полкласса, и каждый был чем-то интересен. Учились все по-разному: отличники, хорошисты и троечники. Но вот отпетых неучей, сидящих «на камчатке», в старших классах уже не водилось. Да и «середнячки» - это уже не тупицы с сонными глазами. Девчонка-троешница - это заводила, легкая на подъем, не лазящая в карман за словом. Парень - или комик, или увлеченный каким-то одним предметом человек.
К сожалению, чего не было в нашей школе, так это целенаправленной профориентации учеников. Выбор каждый делал сам. Школа давала знания, но никто из учителей никогда не заводил, например, разговоры о будущих профессиях, не давал рекомендаций или советов хотя бы ярко выраженным фанатам какого-то предмета, я уж не говорю о себе, учащейся ровно по всем предметам и так концу школы не понявшей - чем лучше всего заняться в жизни.
Огромное событие произошло в это время у нас в стране. Это было теплым апрельским солнечным утром. Шел урок физики, Мария Хасановна что-то объясняла у доски. Вдруг на пороге класса появилась припозднившаяся одна из наших: "Вы тут сидите и не знаете, что человек в космос полетел!" Мы все повскакали: "Когда, кто?!" – «Только что по радио передали, я фамилию нечетко запомнила, кажется, Гаранин, майор». - "Слов просто нет!" - запинаясь, вымолвила наша Мася. Через несколько минут директор школы выставил в коридор свой приемник, включенный на полную громкость. Громыхающий голос диктора всесоюзного радио снова и снова ликующе зачитывал сообщение: "Впервые в мире... майор Гагарин... космос... работают все радиостанции..." Занятия в этот день - побоку.
На моей памяти не было больше такого дня в стране, чтобы все так были счастливы. Абсолютное ликование охватило людей! В кино показывали кинохронику, как люди вышли на улицы, как-будто был всенародный праздник. В этот день в каждой школе, на заводах, в организациях проходили митинги, с которых люди шли на улицу с криками: "Ура! Гагарин! Даешь космос!" Вся страна вздыбилась, бурлила радостью, люди гордились, что они живут в СССР… Это было ни с чем не сравнимо.
Осенью 61-го года я снова вернулась в хор и там познакомилась еще с одним человеком, который повлиял на мою дальнейшую судьбу - с Нинэль, как она мне представилась. Полная, симпатичная, со светло-русыми пушистыми волосами, веселая и независимая. Она только что окончила политехнический институт в одном из городов Сибири и была по распределению направлена на наш завод инженером по вакуумным установкам.
Я перешла в 11-й класс, через год надо было поступать куда-то учиться, а я так и не определилась с профессией. Меня потрясло событие, связанное с полетом Гагарина, и захотелось быть к этому причастной. А поскольку слова "достижения электроники" в связи с этим полетом повторялись наиболее часто, то я и начала настораживаться на все названия институтов, включающих в себя слово "электро". В нашем городе таких институтов не было. Да честно говоря, мне и не хотелось после школы оставаться в посёлке. Я хотела вырваться из дома, где царствовал мамин диктат и контроль, из поселка, где все было настолько знакомым и надоевшим. За 17 лет я нигде за пределами родного города не была, желание посмотреть другие места гнало меня из родительского дома. И вот встреча с Нинэль повернула меня в направлении города, из которого приехала Нинэль. Так интересно она рассказывала про город, про политехнический, про студенческую жизнь, про театр МИП, про поэтические вечера в городских парках, что я решила ехать в Сибирь и поступать на ту же специальность, которую закончила она: "Электронные приборы" на радиотехническом факультете.
 
Это решение было ошибочным. Поняла я это рано, чуть ли не на первом курсе. Но учеба мне давалась сравнительно легко. Не пониманием, так зубрежкой, (а на память мне обижаться просто грех), я могла одолеть многие науки, даже те, к которым не лежала душа и была «запечатана» голова.
Вот и физика не входила в число моих любимых предметов.
Хотя их – любимых предметов - у меня и не было. Нравилась математика – задачки я «разгадывала»: решение как-то было видно сразу, оставалось к этому решению построить цепочку действий. (Эта особенность осталась у меня до сих пор; понятно, что я говорю не о математике уже. Когда передо мною встаёт какая-то проблема, я сразу же вижу результат её решения, то есть, что должно получиться в конце. И остаётся лишь составить алгоритм кратчайшего пути к этому результату. Затруднений, как правило, это не вызывает, нужна лишь последовательность, настойчивость и терпение).
Но как выяснилось позже, в институте, высшая абстрактная математика мне с моим логическим мышлением давалась плохо, хотя на экзаменах я получала неизменные четверки. "Плохо" - данном случае означает то, что когда я ею занималась, то не воспринимала предмет как целое, цепочкой тянущееся знание. Одни разделы давались легко, но некоторые просто не входили в голову, не запоминались надолго, не понимались как откровение.
 
Все знания, что когда-то вошли в мою голову осознанно, когда при узнавании нового я испытала некий "кайф", как-будто мой разум вошел в резонанс с новой информацией, и она улеглась в мозгу строго на свое место, а не шарилась по углам, где бы прилечь - все это запомнилось надолго, и надо было какого-то толчка извне, чтобы я вспомнила и была готова объяснить и доказать это знание. Другое же запоминалось по ассоциации с чем-то, и таким ассоциативным было запоминание нового в гуманитарной области.
А вот то, что я не понимала, заучивалось формально, и без подпитки (повторения) забывалось довольно быстро.
В химии я, в основном, увлекалась опытами, теорию заучивала, не вклиниваясь в суть процессов.
История в школе мне тоже не раскрылась. И в этом, конечно, не моя вина, а учителей. Нельзя преподавать историю, как последовательность тех или иных событий. Грамотный учитель должен давать историю в контексте её влияния на нашу сегодняшнюю жизнь, показывать, как данное историческое событие отразилось на сегодняшнем дне. У нас же выделялась лишь «роль личности в истории», а поход Чингисхана, например, – только как «татаро-монгольское иго». Почему «иго» и что бы было, если бы его не было?.. И лишь став довольно взрослой, я начала по-настоящему постигать тесную связь исторических событий, логику их наступления и протекания, роль «случайностей» в этих событиях и пресловутую "роль личности в истории".
Мне легко давался английский язык - так легко, что со своей установкой на преодоление трудностей я не могла понять, почему отличница из нашего класса, дочь директора завода, уехавшая из поселка, когда её отец пошёл на повышение по службе, после окончания школы, по слухам, поступила в наш пединститут на отделение «иняз». Это было, на мой взгляд, даже как-то не солидно: имея "золотой" аттестат, так дешево его разменять - учительница английского! (Могло ли мне придти в голову, что отец готовил дочь для дипломатической карьеры! Я и слов-то таких вместе составить не могла!)
Литература, конечно, мне нравилась, но не в рамках школы. За годы учебы я перечитала столько книг и на такие разные темы, что могла бы держать экзамен по истории литературы. Начиная от греческих мифов и кончая последними ремарковскими романами - все прочитывалось. Я увлекалась кино, выписывала "Советский экран" и прочитывала его от корки до корки. Выписывала "Юность" и тоже зачитывала ее до дыр. Была записана в три библиотеки поселка и везде брала по несколько книг. Читала очень быстро и очень много. Но, кроме специальности учителя по литературе, я не знала других точек приложения этой тяги к чтению. Не знала я, что можно поступить на искусствоведческий факультет, филологический, изучать историю культуры, стать переводчиком… Да мало ли где еще можно было работать, кроме как в технике! Нет, я, как зомби, настроилась на "инженера" и шла в технику, как приговоренная к закланию овца. И никто из более знающих, опытных взрослых не надоумил меня, не рассказал о тех возможностях, которые передо мною открыты - выбирай, только не ошибись. Не преодолевай трудности в приобретении знаний в той отрасли, которая тебе не по зубам, где приходится «брать» не интересом, а терпением, настойчивостью и зубрёжкой. Выбирай своей дорогой то, что тебе легче всего дается или что тебе всего интереснее. В первом случае ты можешь сравнительно легко добиться успехов, быстро вырасти; во втором ты будешь просто счастливым человеком, потому что будешь заниматься любимым делом, тем, к которому у тебя призвание, а это - огромная удача в жизни: реализовать данный тебе талант.
 
В общем, жизненный кругозор мой был очень узок. Не помогали ни чтение, ни любознательность. Голова моя и понимание как бы были закрыты для тех горизонтов, которые передо мною раскрывались. Мое же окружение не могло помочь в этом, так как имело такое же представление об окружающей жизни и ее возможностях, как и я.
Более того, те, которым я больше всех доверяла, мои родители, не будили во мне желания занять хорошее достойное место в жизни. Мама вообще была настроена на самый минимум в жизни, и образование рассматривала единственно для того, чтобы заработать на пропитание и «сносную» жизнь. Ее не интересовали ни карьера, ни достаток в семье, позволяющий иметь машину, хорошую мебель, поездки...
Когда мы с сестрой покинули родительский дом, получили образование и не требовали уже таких затрат, как в детстве, а они с Папой перешли на пенсию, то высвободившиеся деньги Мама стала складывать на книжку, иногда вдруг тратя приличные суммы на покупку ковров и прочих, вообще-то, не самых необходимых вещей. Она так и не приобрела вкуса к жизни, и деньги представляли для нее самостоятельную ценность. Папа был полностью с нею согласен. Эта добрая душа никогда ей не перечил (себе дороже). Иногда, правда, у Папы вдруг взыгрывало тщеславие, и он, например, побуждал меня пойти учиться в аспирантуру, не совсем даже представляя, что это такое. Просто он мечтал, как в кругу старинных приятелей вдруг бы сказал: "А моя Дина стала кандидатом наук!" - для него это было бы верхом блаженства.
Вернусь к школьным дням одиннадцатого класса.
Это был счастливый год, хотя, конечно, мне очень недоставало Самуила. Я так уже привыкла к его существованию рядом, к его рукам, губам, плечам, улыбке, нежности в глазах, в голосе. Мне шёл восемнадцатый. Предвкушение свободы, открывающихся перспектив после окончания школы, новые знакомства не только с людьми, а с книгами, искусством, музыкой… Как-будто прорвало какую-то плотину! Всё приводило в восторг. Иной раз самые незначительные события приводили меня в состояние ликования. Вот занимаюсь уборкой квартиры, по радио звучит песня детского хора: "школьные годы чудесные, с книгами, с дружбою, с песнями, как они быстро летят, их не воротишь назад...", я замираю посреди комнаты, меня охватывает такой восторг, что слезы навертываются на глаза.
А как часто я про себя благодарила судьбу за то, что родилась и живу в Советском Союзе. «Что бы со мною было, если бы я родилась в Америке?» - думалось мне. О её «звериных порядках» мы узнавали из романов Драйзера, Бичер-Стоун. Да и Марк Твен тоже «поработал» над обликом своей страны… И все, что делалось у нас в Союзе именно в эти годы, воспринималось с такой верой в правильность происходящего.
 
Однажды перед занятиями в школе создалась суета, организовали срочно "школьную линейку" (построение всей школы). "Дина, готовься, ты выступишь", - на ходу бросил мне кто-то из учителей. А по какому событию? Как раз улетел в космос очередной космонавт или еще что-то из той же области произошло, ну, я и приготовилась сказать что-то на тему "слава советской науке". Но когда зазвучали первые слова директора, я поняла, что дело не в космических достижениях: была какая-то «заварушка», связанная с Кубой. Что там? Я вслушивалась в речи с гневными нотками учителей и мало чего улавливала. Но мне поручили, на меня надеялись, как я могла вдруг сказать: "я не готова?". "Слово имеет ученица Г-ан Дина!" Я вышла из ряда одноклассников на ватных ногах – ничего не понимаю, о чём говорить?!
Что я тогда несла, конечно, не помню. В памяти остались только последние слова: "Мы поддерживаем решение нашего правительства, мы вместе с нашим правительством!"
Верноподданническую натуру воспитала из меня страна, семья и школа.
 
Стояла хрущевская оттепель. Мы и слыхом не слыхали о подробностях в годы сталинских репрессий. Слова "культ личности" воспринимался отрешенно. Никто из наших родных не пострадал и не сидел в тех гулаговских лагерях, о которых через двадцать с лишним лет мы читали в солженицыновских произведениях.
Позже, гораздо позже, я узнала историю Маминой семьи, да и Самуиловой тоже – прокатилось и по ним это колесо. Просто ни о чём нам не рассказывали родные, берегли от «лишних» знаний, чтобы мы не озлобились, а смирились – ведь никуда нам было не деться из этой страны. Из нас воспитали даже не патриотов (любовь к своей Родине не воспитанием закладывается, а ощущением своей кровной причастности к земле, где родился, порядкам, на ней установленным, к языку, культуре…), в нас воспитали верноподданных, не мыслящих даже о возможности иного, чем государством поддерживаемого и насаждаемого, - мышления. Мы росли в очищенной, оранжерейной среде, воспитанные на примерах Зои, Павки, молодогвардейцев.
Но эта гордость за причастность к жизни великой страны, в неимоверных трудных условиях строящей счастливое будущее, в которое я верила всем сердцем, была фоном другой, частной жизни. И в мои установки тогда входило правило - "не портить картину», то есть своими поступками не увеличивать непорядок, который, в конце концов, должен быть всем миром побежден. Под непорядком понималось все злое, грязное, порочное, что встречалось в жизни. Я была – ну, очень правильной девочкой.
Мои увлечения той поры: пение, чтение, музыка, кино. Я продолжала ходить в хор, мой голос окреп. «Наш соловей", - так иногда меня называли в нашей компании.
В эти годы появилось много экранизированных опер. В нашем городе был только Театр оперетты (очень хороший, к слову, театр), но эта была не та музыка, которая нужна мне. Красивая, живая, но мне ее было мало.
Увидав в «Хронике дня» фрагмент московского международного конкурса пианистов, где победил Ван Клиберн, я заболела «Первым концертом…» Чайковского. Его начальные звуки сливались в воображении с тем простором, что был изображён на одной из картин Шишкина "Рожь", репродукция которой, конечно же, лежала в заветной чёрной, огромной папке с шелковыми, кручёными завязочками.
С каким наслаждением я смотрела цветные музыкальные ленты "Мастера русского балета" и "Мастера русской сцены". В те годы Большой театр выезжал на гастроли в Великобританию, и там - для потомков - англичанами было снято несколько лент: сцены из балетов и опер. Я увидала Галину Уланову в "Жизели" и "Лебедином озере", в "Умирающем лебеде"; она танцевала Марию, а Майя Плисецкая - Зарему в "Бахчисарайском фонтане". Помню сцены из "Князя Игоря", балетные сцены ("Вальпургиева ночь") из "Фауста" Гуно, "Кармен" Бизе.
Так, в наше захолустье попадали эти непередаваемо прекрасные образы, музыка, исполнители. Хоть так…
Мне страшно нравилась опера. Когда одна за одной пошли экранизации "Евгения Онегина", "Пиковой дамы", "Царской невесты", «Иоланты» - я просто упивалась этими фильмами.
Но, к великому сожалению, почти никто из окружения не разделял эту мою страсть. Обменяться с кем-то впечатлением и развить интерес - никого не было рядом. А пластинки, покупаемые Папой к подаренному ко дню моего рождения проигрывателю, - они были традиционными: Тарапунька и Штепсель, Шульженко, хор Советской Армии, Бунчиков с Нечаевым...
Я до сих пор ничего не понимаю в тонкостях симфонической и оперной музыки, но ни с чем нельзя сравнить то чувство отрешенности и восторга, которое я испытываю, когда слышу эту музыку.
 
И еще я увлеклась фотографией - она давала возможность остановить мгновения жизни. Я понимала, что рано или поздно расстанусь с домом, с друзьями, а самое главное - мы ежедневно расстаемся со знакомыми обликами. Люди взрослеют, стареют. Раньше было принято вешать на стены главной комнаты большие рамки с собранными в них фотографиями родных и близких. Если ты уже давно вхож в дом, то настанет время, и хозяйка подведет тебя к такой рамочке и начнет перечислять, что вот это она - молодая, а это брат с семьей, а это (рука ее тянется к косынке, и краешек подносится к уголку глаза) старший Николай - в 42-м на фронте убит...
Обычно такие рамочки были в домах, где заправляли пожилые женщины. Там же, где хозяйки были помоложе, жили без свекровей и без мам, там на стенах висели портреты хозяйки и ее мужа в молодости, лет 20-ти. И меня всегда удивляла совершенная непохожесть изображенных на портрете людей и их самих - постаревших.
Вот эта изменчивость облика одного и того же человека заставляет стараться запомнить лица близких людей в какие-то моменты. Вдруг кто-то весело рассмеется или сделает замечательную гримасу, или просто задумается, и лицо станет таким прекрасным - "запомни, запомни!" - приказываю я себе, но - ничего не получается. Я могу вспомнить лица друзей, какими они были прежде, и держать одновременно в памяти и прежний, и новый облик, но близкие мне люди в прежнем облике запоминаются только с фотографий.
Я не могу вспомнить лиц Мамы, Папы, Самуила, своих детей, какими они были пять-десять-двадцать лет назад вживую. Эти лица встают перед глазами только такими, какими они сфотографированы. Может быть, оттого в последнем классе школы я так увлеклась фотографией, что готовилась расстаться со школой и домом, и мне хотелось удержать хотя бы в виде отпечатка на глянцевой бумаге все, что неумолимо уходило в прошлое.
Поиски себя – так можно сейчас оценить время последних лет в школе. Что дальше? Куда пойти учиться?
Только к концу одиннадцатого класса для меня определились специальность и место. И всё было наобум! И город, расположенный в центре Сибири, почти семь месяцев в году заваленный снегом и в те годы – страшно запущенный, с неразвитой инфраструктурой, плохо налаженным транспортом, малоблагоустроенным жильём, находящийся в тупике от прямых магистралей. И специальность – «Электронные приборы»…
Что за электронные приборы? Я в те годы ни одной радиолампы и в руках-то не держала, простого детекторного приёмника бы не собрала, а вознамерилась учиться их разрабатывать…
Сейчас подумаю – ну до чего же ограничена была девочка-отличница из рабочего посёлка, расположенного на самом краю Советского Союза!
А девочке виделось такое будущее: получить специальность инженера, вернуться в родной посёлок (Нинэль же из того института ведь направили на наш завод, значит, есть работа для электронщика), выйти замуж и быть обычной женщиной, как Мама: двое детей и муж, работа на заводе, работа по дому, в свободное время – театр, книги…
Программа, заложенная в детстве примером собственной семьи, не впускающая в себя ничего чужеродного и незнакомого, не учитывающая, конечно, что твой потенциал с родительским не совпадает: то, что для них – предел, для тебя только ступенька: шагай дальше.
К сожалению, основной мой авторитет в те годы – Мама – эти рамки во мне укрепляла.
Мама…
Возможно, я посвящу ей отдельную главу. Пока же краткая биография.
Она родилась в крестьянской семье под Курском. Семья была большая – детей только девять народилось, да ещё со временем в дом входили невестки, некоторые оставались, рожали детей…
Земляной пол, рядом все время животные: телята, ягнята, домашняя птица – на зиму этих обитателей двора часто переводили в дом. «Туалет» – ведро в сенях, спать – на полатях или на лавке у стены. И теснота, и тяжёлый труд, и неопрятность, и скудная одежда и … голод. Да, голод, потому что начались великие события в стране – события, в конце концов, приведшие к уничтожению того класса, к которому принадлежала Мамина семья.
Сначала семья попала «под раскулачивание»: глава семьи не пожелал вступать в колхоз. Вернее, вступил, но через год подал заявление о выходе: не захотел везти на своём горбу лодырей, которые работали кое-как, но на выращенный урожай имели те же права, что и «пахари». «Сам с семьёй я соберу не меньше, только у меня всё это будет, а не в общем котле». Реакция правления была скорой – ничего из сданного в колхоз при коллективизации не вернули, а наоборот – вывезли из амбара всё, что семья заработала в колхозе, оставив на десять человек мешок проса.
Голод на западе страны начала тридцатых выкосил тогда треть деревни. Умер и Мамин отец. Часть семьи уехала, часть питалась картофельными очистками, собираемыми на свалке крахмальной фабрики, находящейся в нескольких километрах от села. Мама ходила в школу, где детей подкармливали овсяным отваром, тем и спаслась.
 
В семнадцать Мама уехала из дому навсегда. Работала на кирпичном заводе, поднакопила денег и подалась на Дальний Восток под покровительство старшего брата, который устроился на только что построенный завод и соблазнял сестру хорошими заработками.
Она считала, что ей не знамо как повезло: она вырвалась из деревни, имела более-менее чистую и физически не тяжёлую работу, муж – трудоголик, дети – отличницы. И она мечтала о таком же счастье для своих дочерей, только бы дать им образование, чтобы не рабочими, а инженерами были её девочки.
Беда со мною Маму подкосила: «Девчонка без ноги. Замуж за «нормального» не выйдет – кому такая жена нужна; образование тоже не получит – сил не хватит, дай Бог, хоть бы какой техникум, мы уж поможем. Детей, наверное, тоже не будет. В общем, она всё время будет с нами, а мы ей должны всё время помогать, это наш долг и наш крест. За что-то Бог нас наказал?»
Вот такое и было ко мне отношение, как к Божьему наказанию, которое надо теперь тянуть, пока будут силы.
А я в эту рамку никак не желала вписываться!
Я видела, как Мама бьётся со мною, как она хочет мне добра, как привечает всё, что меня может порадовать. У нас с нею был контакт полный, но до определённой поры. Взрослея, я всё больше ощущала, как она меня сковывает. Наиболее часто повторяющееся слово в наших с нею общениях стало «Зачем?» Она меня не понимала, я – её. Мы постоянно задавали друг другу этот вопрос, но ответом не удовлетворялись, доказывая каждая свою правоту. Мама исходила из экономии всего: сил, энергии, финансов - сделать минимум, не браться за неизвестное, не рисковать. Я же чувствовала, что могу гораздо больше, чем мне позволялось, и шла наперекор. Но я жила под её крышей, всё, что я имела, было благодаря Маме и Папе. Моё послушание должно было быть безоговорочным, а я – оговаривалась, протестовала… а вот требовать не имела права. Требовали от меня.
И одно из условий нашей мирной жизни было – соответствовать установкам, которые были выработаны Мамой: скромность, физический труд, послушание родительской воле.
Житейской ли мудрости не доставало моим родителям, Мамина ли уверенность в собственной правоте, когда она никого не слушала, кроме себя…
Почему родители, старшие и опытные, не углядели моих дарований, не посоветовали другую специальность? Почему, согласившись, наконец, отпустить меня из дому после школы, не убедили ехать в другой город, на запад, где помягче климат, где не так трудно ходить из-за льда и снежных заносов; город, через который ходят поезда, и куда-то поехать – не становится проблемой. Ведь оба были с Запада – Папа из-под Харькова, Мама – из-под Курска, больших городов с родственниками поблизости.
В семье «головой» была Мама и «шеей» тоже.
Всё, что касалось нашего жизнеустройства, управлялось и решалось Мамой.
Воля у неё была железная, голос громкий, методы – радикальные: если с нею не соглашались, Мама укладывалась болеть: голова, сердце. «В семейных баталиях она побеждала приступами сердца».
А на меня Мама имела виды такие: раз дочери так не повезло, то единственный выход - держать её около и всё время подставлять плечо. Но поскольку родители на себя берут эту обузу, то дочь должна её облегчить полным повиновением и послушанием. А когда я стала супротивничать, причём довольно упорно, Мама «умыла руки» и устранилась от помощи мне в самоустройстве: «Чтобы потом нас не винила», - так она объясняла свою позицию.
Возможно, она уже тогда начинала понимать, что мало сделала, (ведь решения всегда принимала она), чтобы предотвратить мою инвалидность: я выжила. Врачи убеждали её, что - самое большое - я «протяну» после операции пять лет. «Правилен ли был диагноз? А вдруг – нет, а вдруг окажется, что поедь мы с нею в Москву, её бы вылечили? А вдруг она потом тоже это поймёт и будет нас винить, что мы не всё сделали, когда она заболела?»
И Мама заняла позицию выжидательную – «пусть едет, куда хочет. Увидит, что ей одной трудно, вернётся. Но хоть нас не будет винить, что не отпустили». И никаких шагов, которые бы моё решение уехать учиться в другой город, сделали обоснованным.
Я уезжала не из-за того, что в городе не было факультета по вожделенной специальности, я уезжала из дома, где мне стало тесно, где меня сковывала Мама, ограничивая во всех направлениях.
Ошибки с отъездом с моей стороны не было. Ошибкой было другое – выбранный мною путь не был продуман. Это было движение – куда глаза глядят.
С уходом в армию Самуила в моей жизни образовалась как бы «брешь»: я привыкала к состоянию – «никто меня не любит». Понятно, что лишена я была лишь телесных ощущений – письма-то с Камчатки шли регулярно, нередко с фотографиями, прочитывались на несколько раз и складывались в ящик комода в пачечку, перевязанную шнурком.
Не могу определённо сказать, по какой причине меня перестали интересовать, как прежде, мальчики: то ли неосознанно темперамент «самообуздался» из-за сознания собственной непривлекательности, то ли сила воли непомерная. Друзей-парней было полкласса, и в хоре тоже был один друг (тот самый «Жорик», на которого заглядывалась блондинка Нина). «Твоя Дина с кем попало не пойдёт», - комментировали маме её сослуживицы, встречая меня с кем-то из мальчишек напару.
В десятом классе сдружилась я особенно с Валерой Серко. С детского сада мы с ним были знакомы. Он всегда был самым красивым мальчиком из моего окружения. И конечно – очень мне нравился. Но потом нас развела жизнь по разным школам, а в 9-ом классе свела снова.
Он тоже входил в компанию туристов, был там заводилой и на всех туристических фотографиях - на первом плане. Но до чего же он был хорош! И не только выдающейся внешностью, ростом и голосом. Валерка воплощал в себе все добродетели рыцарства, которые можно было только представить. Можно только диву даваться, как этот парень не испортился под обожающим взглядом девчонок. Со всеми у него были ровные отношения, все его любили, и он всех любил … как друзей.
«Вернувшись» в класс, войдя в компанию туристов, я скоро оказалась к Валерке ближе всех. До сих пор ума не приложу причину его предпочтения, но между нами завязалась теснейшая дружба, мы даже стали соседями по парте.
«Ага, - говорила одна наша отличница и саркастичная особа Тома, - у Дины, кажется, новая любовь». Я легко смеялась – Валерка мне нравился лишь как красивый, славный парень, не больше. Конечно, мне льстило, что этот красавец всё время находится рядом, но я и недоумевала: почему? Никаких попыток перевести дружеские отношения на другой уровень Валерка не делал, да и не видела я в его глазах нежности или восхищения, как у Самуила. Он просто всё время был рядом. «Держись за руку!» - призывал он меня, если мы оказывались вместе на улице. В компании, за партой мы всё время оказывались рядом, и я не делала для этого никаких усилий.
 
Однажды как-то урок перенесли из класса, в котором затеяли срочный ремонт, в другой кабинет, и все расселись кто куда. Около меня плюхнулся Вовка из нашей же компании. В класс вошел припозднившийся Валерка, окинул кабинет взглядом, поискал глазами и направился к нашей парте: «Дуй-ка с моего места», - безапелляционно согнал он Владимира. Тома сверкнула на нас глазами, а я с равнодушным видом, хотя и ликуя в душе, подвинула локоть – высокому Валерке было узковато там, где Вовке казалось раздольным.
Не могу ничего определённого сказать, как бы развивались события, если бы Валерка начал оказывать мне знаки внимания с другим оттенком. Ведь и Самуил в начале мне только нравился; любовь укрепилась, когда я поняла – он всё время смотрит! Останься Самуил сдержанным – кто знает, возможно, я бы, пострадав от неразделённости чувств, погасла, как гасла уже не раз. Всё же для моей любви важно, чтобы она была разделённой. Безответная, любая моя влюблённость затухала.
(Валера… После школы он пошёл учиться на танкиста. Женился. Две девочки. Принимал участие в ликвидации последствий Чернобыльской катастрофы и Спитаковского землетрясения. Осел в Москве. Тяжело перенёс перестройку. Ушёл в отставку… Связь с ним потерялась).
А в классе между тем происходили события, в которые я не вовлекалась по причине своей «немощи»: продолжались походы и встречи у костров, коллективные выезды в город. Я нашего города узнать так и не успела – то по малолетству и родительскому безденежью меня туда не отпускали, а потом, когда мой класс активно с городом осваивался, я уже не могла идти с этой шумной компанией.
Как-то поехали всем классом в Театр музыкальной комедии. После спектакля сговорились одноклассники погулять по вечернему городу, а мне одной выпало возвращаться в посёлок. Это был один из горчайших моих дней. Я – романтик города, тем более – вечернего. Мне так хотелось с ними, весёлыми, шутящими, друг друга подначивающими, моими друзьями, с которыми я уже ощущала себя неразрывной! И Валерка ушёл с ними. Я улыбалась вслед, они все оборачивались и махали руками: «До свидания, Дина!»
Я вернулась на посёлок одна, села на скамью перед клубом – домой не хотелось. Чудовищная зависть к здоровым моим однолеткам и обида за себя  меня переполняли. На скамейку (одна девушка сидит - как не отреагировать!) подсели два заводских, незнакомых парня, попытались затеять разговор. Сто лет мне они были нужны! Я сорвалась на них: «Что вы тут начинаете? Я – без ноги, понимаете?! Я никому не нужна! Уходите!» Один поднялся и стал уговаривать другого: «Пойдём!», но тот повернулся ко мне и стал что-то говорить, успокаивать. Я расплакалась, встала, высвободила из решёток скамейки свою тонкую, стальную, Папой изготовленную трость - я всегда ей прятала... «Ладно тебе, видишь, она не в себе», - говорил другу первый парень. «Погоди, - отвечал второй и ко мне: – Вас как зовут? Вы сейчас успокойтесь, а завтра приходите сюда в это же время. Я вас буду ждать».
Я ушла, спиной чуя их взгляды на своей переваливающейся фигуре.
На другой вечер эти парни с час сидели на той же скамейке, а я из окна наблюдала за ними. Конечно, и не подумала к ним выходить. Я стыдилась своей вспышки, и утешители мне были ни к чему.
 
Время двигалось к выпуску. Весной, как только сошел снег, наш класс в один из вечеров посадил вблизи мастерских школы аллею тополиных саженцев. Мальчишки рыли ямки, носили воду, девчонки занимались посадками.
Конечно, я тоже толклась рядом и даже попридержала несколько саженцев, пока мальчишки засыпали ямки.
А через несколько дней во время урока вышедшая "попудрить нос" Лида влетела в класс с криком: "Наши деревья обрезают!" Мы повскакали с мест, бросились к окнам: заводская агрономша, белобрысая и худая женщина лет тридцати руководила двумя рабочими, которые на стремянках поднимались к вершинам топольков и срезали деревья на добрую треть, оставляя буквально жалкие обрубки. Возмущенные, мы высыпали на улицу с криками: "Что вы делаете?! Прекратите!" Вышел директор. Переговорив с агрономшей, он обратился к нам с увещеваниями: так надо, деревья лучше приживутся. "Почему ее не было, когда мы сажали, это наши деревья, кто ее сюда направил, почему она так уродует их?" - кричали мы. …
Ведь мы думали в выпускной вечер погулять по этой аллейке, а чей глаз будут радовать эти жалкие обрубки? Конечно, мы не раз видели обрезание больших деревьев, но у тех была уже богатая крона, и они обрезанными почти не отличались от обросших. Но эти были такие тоненькие, такие жалкие с торчащими, как пальчики, укороченными ветками. Хотя бы отложили обрезание до нашего ухода из школы! Почти все девчонки слезами обмыли эту жестокую операцию с топольками.
В третьей четверти, незадолго до выпуска, математику стала вести новая математичка. До нее нам с девятого класса алгебру, геометрию и тригонометрию преподавала Мария Михайловна, язвительная, немного стервозная, глубоко презирающая нас, (но не математику), учительница. Мы для нее все были тупицами и лодырями. "Вы все так ленивы и не любопытны, так не собраны, что все ваши знания гроша ломаного не стоят. Не много времени пройдет, и вы все поглупеете, все, и Г-ан в том числе (почему-то выделялась моя фамилия)", - распекала она нас после очередной контрольной.
Нельзя сказать, чтобы мы ее обожали, но математику она знала и преподавала прекрасно, а мы уже соображали, что надо поступать в институты и пора знания хватать, а не отталкивать, поэтому протестующе роптали, но не злились. Мэмэ (так мы её называли между собой) была слаба здоровьем и часто болела, но ее уроки заменялись, и, выйдя с очередного "бюллетеня", она отрабатывала свои часы сполна, а для отстающих даже устраивались дополнительные занятия. Коротко говоря, она очень ответственно и ревниво относилась к своей работе. И мы это чувствовали и ценили.
В конце года Мэмэ опять заболела, долго лежала в больнице. Класс наш выпускной, и директор решил не рисковать и пригласил преподавателя из техникума, полагая, что новая учительница доведет нас до конца учебного года, да еще и сделает в преподавании акцент на те разделы, которые часто появляются в билетах на вступительных экзаменах. И вот тут наш класс себя показал! После первого же урока с новой математичкой мы возроптали: «Верните нам Мэмэ!»
Это было неслыханный по дерзости поступок класса. Никогда ранее школьниками не оспаривались решения администрации, а мы это сделали.
Сначала представители класса сходили к Мэмэ с вопросом: сама ли она отказалась у нас преподавать. Но та была в недоумении: "Я после болезни пришла в школу, а Евгений Викторович сказал, что не может рисковать и оставлять за мною выпускной класс". Тогда мы обратились к Катерине Михайловне – как быть? «Нужна встреча администрации с родителями», - посоветовала Катя, в тайне давно конфликтующая с молодым директором школы. Решили собрать классное собрание с родителями, классной руководительницей и директором. На нём все старшие нас поддержали, кроме директора, он начал нас убеждать, как выгодна замена, которую он сделал, приводя все новые и новые аргументы. Мы твердили одно: «Мы привыкли к Марии Михайловне, она – замечательный педагог, нам нравится, новую мы плохо понимаем». (И правда - мы настолько ощетинились на новую математичку, что просто не в состоянии были слушать и воспринимать ее на уроках). Собрание закончилось для нас поражением, директор нас или не понял, или боялся за свой авторитет и не отступил: Мэмэ к урокам в нашем классе допущена не была.
Но наша Катя, солидарная с классом и интригующая против директора («мальчишка!» такие до нас доходили её отзывы), посоветовала нам выделить представителей из класса и ехать в гороно с заявлением.
Мы так и поступили, и три человека с Валеркой Серко во главе отправились качать права в высшие инстанции.
Они вернулись с победой!
Мэмэ довела наш класс до выпуска.
Когда она зашла в класс после длительного перерыва, то первые ее слова были: "Ну, смотрите, я вам поблажки теперь не дам!" Класс ответил бурными аплодисментами.
Итак, заканчивался один из моих самых счастливых и наполненных жизнью год в одиннадцатом классе. Всё складывалось замечательно. Я жила в самой лучшей стране. Я была любима: письма от Самуила приходили не реже раза в неделю. У меня было много хороших друзей. Учеба шла отлично. Я определилась с будущей специальностью и направила в несколько вузов письма с описанием своих обстоятельств – инвалидность и слабое зрение. И только из сибирского Эмска пришёл благоприятный ответ, остальные или промолчали, или ответили, что мне будет очень трудно у них учиться.
Знала бы я, как «легко» мне придётся в Эмске!
…Выпускные экзамены начались с сочинения. Из трёх тем я выбрала «свободную» - что-то про любовь к Родине.
Написала я сочинение нормально, но сделала две ошибки (с русским у меня всегда были конфликты), которые выявила уже при окончательной проверке, и пришлось исправления делать прямо в чистовике.
На другой день объявили нам оценки, у меня обе пятёрки: и за содержание, и за грамматику. Я даже удивилась.
А вечером вдруг Мама мне передаёт просьбу Екатерины Михайловны срочно придти в школу. "Зачем? Я же к математике готовлюсь!" - "Не знаю, но очень просила". Прихожу утром в школу, и происходит у нас с Катей такой разговор: "Дина, надо переписать сочинение". - "Как это – переписать? Почему?" - "Сочинение заслуживает безусловной отличной оценки, но у тебя там исправления есть в чистовике. Обидно, что из-за такой мелочи приходится снижать оценку…"
Это предложение ни в какие ворота не лезло. Второй раз наша классная меня поразила: она крушила мои иллюзии! Дело в том, что месяца полтора назад Катя вдруг обратилась с просьбой «последить» за одной одноклассницей. Я тогда наотрез отказалась, сославшись на неблизкие с той девушкой отношения. Теперь вот – «переписать экзаменационное сочинение».
В мою жизнь начала вторгаться реальность, от которой я отгораживалась восемнадцать лет родителями, школой, книгами, кино…
Конечно, я тут же сказала – «не буду». Во-первых, это обман, во-вторых, а зачем? Какой смысл? О медали я и не думала, для меня школьная медаль была книжной (или киношной) деталью, сопутствующей идеальным парням и девушкам, которые жили где-то там, в столице.
Училась-то я хорошо, но, читая современных авторов, пишущих для молодёжи (Эрлиха, Аксёнова), понимала – какая же я тундра по сравнению с героями тех повестей и романов. А в старших классах из-за всяких переживаний юности (то любовь, то дружба) вообще «съехала» на четверки по русскому и тригонометрии
О медали я никогда не думала ещё и потому, что не ощущала основательности своих знаний. В моём представлении медалистом мог стать ученик с головой, гораздо более ясной, чем моя, предметы все знающий так же, как, например, у меня было по литературе, английскому – чтобы от зубов отскакивало. А я же довольно часто «выезжала» на хорошей памяти. Химия, физика, тригонометрия часто не давались мне с лету, надо было корпеть над ними.
«Книжный» же медалист уже в школе знал интегральное и дифференциальное исчисление, (а я представления не имела, что это такое), или же свободно цитировал Сенеку, Канта, Цицерона, а то и Библию, (где бы мы в те годы ее и достали-то?). Да в нашей школе не было и предания, чтобы кто-то её закончил с медалью. Не было, с кого «брать пример»!
Вот и Екатерина Михайловна о том, что директор настроен получить с нашего класса несколько медалистов, даже не заикнулась. Классная говорила что-то о несправедливо жестких условиях оценки сочинений, о престиже школы и класса... В общем, не помню, чем она меня уломала.
Я сделала, что просили, но очень долго этот "позорный" поступок покоя мне не давал. Особенно, когда таки получила эту несчастную медаль.
Особой радости по этому поводу не испытывала. Во-первых, не считала ее заслуженной (уж лучше бы серебряная была), во-вторых, никаких привилегий она мне не давала (тогда медалисты в институты поступали на общих основаниях), только ответственности прибавлялось – ну, как же - медалистка, а вдруг в институт не поступлю, вступительные завалю...
 
Математика, английский, химия – эти прошли без сучка… А вот история и физика запомнились.
Более полудюжины экзаменов с перерывом в два-три дня, конечно, изматывали. Сохранить ясной голову все эти три недели было не возможно. Весенний авитаминоз ли, критические дни, бессонница, повышенное чувство ответственности, озабоченность родителей – всё это мешало, подрывало силы.… И не на каждый экзамен я приходила в полной уверенности, что знаю всё.
Вероятно, и день сдачи экзамена по физике совпал с каким-нибудь минимумом моего интеллектуального или эмоционального циклов.
... Комиссия за ответы поставила пятерку, но когда весь класс, выслушав оценки, разошелся, Мария Хасановна задержала меня: "Ты почему так плохо отвечала?" И я не нашлась, чем оправдаться: не говорить же про дрожь во всём теле? "Сама не знаю", - буркнула я, понурив голову.
И когда на вступительных экзаменах в институт я получила по физике пятерку, то в письме домой очень просила Маму встретиться с "Масей" и сказать ей об этой пятерке - так хотелось реабилитироваться в её глазах.
 
Ну и история… Билет попался с вопросом по гражданской войне на юге России и по последнему съезду КПСС. Не блеск вопросы. По первому надо было помнить много дат и не перепутать, какой за каким городом освобождала Красная Армия от белогвардейцев. По второму еще хлеще - перечислять доклады и нести тягомотину про завоевания партии и правительства. Среди учащихся ходила шутка: "сочувствуем нашим потомкам, сколько им нужно будет заучивать съездов партии". Но получила я по истории пятерку, и директор - председатель приемной комиссии, сам историк - сказал: "Если бы можно было Дине Г-ан поставить шестерку, то ее бы и поставили". А помогла "говорящая" карта, к которой я вышла для ответа на первый вопрос: на ней стрелками были отмечены все эти походы Юденича и прочих белогвардейских генералов, и возле каждого города меленькими буквочками стояли год и месяц его сдачи Красной Армии. (Учителя тоже живые люди - нельзя же им запинаться, рассказывая на уроке про нашу бурную новую историю). "Достаточно по первому, - сказали мне члены комиссии, - переходи ко второму". Перешла. Вкратце изложив программу съезда (какой это по счёту был? XXII что ли?), мысленно запаниковав: "А что дальше-то говорить?!», я "вцепилась" в тему «работа с молодежью» - уж она-то у меня в зубах завязла! Сколько мы докладов переготовили к дням политинформации по этой теме, да на комсомольских собраниях вдоль и поперёк вопросы мусолились...  Один парень из класса, раскусив мою тактику, потом восхитился: "Ну, Дина! Чёрт, а не ребенок: ловко она с общих вопросов на молодежь съехала!"
…А потом прошел выпускной бал. К нему Мама разрешила приобрести любой понравившийся материал на платье, но у меня, затюканной нашей домашней экономией, решимости хватило лишь на голубоватый поплин. Платье сшила знакомая "шивуха", фасон был взят из модного журнала и был, конечно, глупейший.
Саморучно сконструировав из волос «бабетту» (тогда прошёл по экранам французский фильм «Бабетта идёт на войну», и все женщины, у кого позволяла длина волос, сооружали на голове компактный снопик из волос с чёлкой до бровей), надела "слезы" на шею и с родителями подалась на последний школьный праздник.
Как всегда напутственное слово сказал директор, который веселился в тот вечер, как сами виновники торжества. Да и то! Он был не намного старше нас, и наш выпуск был первым в его послужном списке после окончания университетского курса. Он говорил о дороге длиною в одиннадцать лет, которая заканчивалась обрывом, и мы должны взлететь с этого обрыва в раскрывающийся перед нами простор (про пропасть – ни слова!). До слез проняла наша Катя своей речью, и Женя, (первая красавица класса) вручила ей букет и ручные часики (на память о нашем выпуске). Валера говорил речь от парней, я - от девушек.
Весь вечер около меня был Валерка, и я даже танцевала, хотя какой из меня танцор, так - только покачаться на месте.
Но было весело, как и положено. Продолжался выпускной вечер уже на улицах поселка, и только в пять утра все разошлись по домам. А на другой день мы снова собрались в школе, и тут директор выставил разведенный спирт под оставшуюся со вчерашнего дня закуску (всё, он за нас не был ответственным), и мы упились.
До этого дня Мама всячески уберегала дочь от застолий. На моих днях рождения она зорко следила за тем, сколько я выпью, и при ней я почти не прикасалась к вину. Впервые мне было плохо от выпитого на свадьбе у приятельницы Раи, которая состоялась в начале этого же года. Там шефство надо мною взял один из гостей, какой-то студент, из родственников жениха, рыжий высокий парень. Он увел меня в дальнюю комнату и сидел там рядом, развлекая анекдотами, пока я не пришла в себя. Потом проводил домой меня такую смущенную своим "позором" и все уговаривал не обращать внимания на эту случайность. Позже я его встречала на поселке и страшно смущалась - он был свидетелем, как бы сказали японцы, "потери мною лица".
И вот второй раз мне стало плохо на другой день после выпускного бала... Я еле добралась до дому, и даже не помню, кто меня тогда довел.
Вот так я приобщилась к вину. Естественно, тяги у меня к нему появиться не могло после таких ощущений.
А через пару дней наши туристы, с благословения директора школы, на автобусе выехали на 3 дня на "пикник с ночевкой" в пригородную зону под деревню Корсаковку. Остановились и разбили две палатки на вершине сопки над рекой в лесу.
Как не хотела меня отпускать Мама! Я собрала рюкзачок под ее причитания, а она все продолжала кричать, что проклянет меня, если я поеду. Чего она боялась? То ли - что мы едем без взрослых в компании с парнями и как бы на свободе чего не дозволенного не выкинули. Ее протест был настолько силен, что я, было, отказалась от поездки, но пошла с младшей сестрой проводить честную компанию.
И вот, видя сборы, посадку в автобус ребят («Дина, поехали!» - кричали они, оборачиваясь на бегу к дверям автобуса с очередным узлом или ящиком с продуктами), я не выдержала и отослала сестру домой за рюкзачком.
Время там провели чудесно. Нас было человек пятнадцать. Никаких происшествий, связанных со свободой и любовью, там не было. Конечно, были розыгрыши, когда то парни к нам ночью чего-то в палатку подбросят, то девчонки им в спальные мешки крапивы набьют...
Все ходили купаться, загорали, вечерами сидели у костра, пели песни… В общем, весь романтический репертуар был выполнен. Мы с собою брали продукты на три дня, мальчишки ловили рыбу.
Из-за крутого спуска я к реке не спускалась, кашеварила, читала, играла в шахматы, писала дневник похода.
По вечерам с нашей стоянки был виден далекий сверкающий город.
Романтика тех дней, когда мы ночью сидели, разговаривали у разведённого костра и смотрели в черное небо с ярчайшими звездами, каких никогда не увидишь там, где горят фонари, читали стихи, кто какие знал, пели опять же… - конечно, требовала какого-то завершающего аккорда – я влюбилась в Валерку: так было славно чувствовать его рядом, в любую минуту готового подать руку. Я с ним не чувствовала своей немощи: какая коряга на пути, трудно перешагнуть, или спуститься вниз – оглянешься, а он уже спешит: «Помочь?» или без слов протягивает руку. Но в один из вечеров, когда мы уже вдвоём сидели на поляне и говорили о девчонках, он вдруг признался, что для него всех симпатичней Лида, тоненькая, светловолосая, очень остроумная девушка из нашей компании.
Приятного в этом для меня ничего не было, конечно. Я тогда поднялась и тут же ушла, буркнув: «Что-то мне спать захотелось. Пока!»
Но "печаль моя светла" была, и уже на утро мне было смешно вспоминать ночные волнения - письма Самуила из армии были так нежны!
Бледное подобие тех туристических впечатлений, которыми жила половина нашего класса все эти три года, испытала я в этой поездке. Побывала я в ней только потому, что «поход» был не пешим, и ещё потому, что ослушалась Маму.
СТАЛА СТУДЕНТКОЙ
Человек уходит из родительского дома.
Происходит это потому, что дом стал ему мал. Размер квартиры тот же, так же в нём расположена мебель, живут родители, сестра, как и год назад. А ты уходишь. И не потому, что осознаёшь – «мал», просто почему-то тебя из него тянет уйти.
Почему мне стал мал дом моих родителей? Ведь там была отлаженная жизнь, работящие родители, добрый Папа, Мама, хлопотливая и заботливая,  любимая сестрёнка, которая уже становилась мне наперсницей.
Почему я не хотела искать место в родном и любимом городе?
Почему?
Судьба меня гнала, что ли. Уже заготовленная для меня судьба, кем-то предписанная, а мне лишь оставалось побудительные волнения в сердце, неясные самой,  - материализовывать.
 
Думаю, что рано или поздно желание стоять на своих ногах, без подпорки, выталкивает любого молодого человека из родительского гнезда.
Это как встать с четверенек младенцу. Казалось бы – чего проще! Бегай себе, шлёпая ладошками по полу. Нет же! Снова и снова малыш отрывает толстую попу от пола и пытается стоять, а потом – ходить. Без причин и понуканий. Сам. Просто пришло время. В год ты становишься на ножки, после 18-ти – выходишь в мир. Иногда, если с детства ты поездил с родителями или один по стране или даже по зарубежью, родители не стесняют твоей свободы, материально ты сам себе хозяин, город, где ты живёшь, богат культурными и образовательными возможностями, то в родительском доме можно и задержаться. Но и тогда ты начнёшь чувствовать себя ущербным, пока не обзаведешься своим домом и не почувствуешь – вот теперь ты действительно стал взрослым.
… В середине июля мы с одноклассницей Зоей начали собираться в Эмск. Еще в мае и она, и я направили в приемные комиссии выбранных вузов свои заявления о приеме. Мое было написано в произвольной форме. Господи, какие я там глупости написала – мол, хочу изучать электронику, чтобы "участвовать в деле завоевания космоса" - вот так, ни больше, ни меньше.
(Чего я тогда понимала? Мама, понимая еще меньше, посмотрев вышедший в то время фильм "Девять дней одного года», изревелась: "Дина, тебе то же самое грозит, ты тоже так заболеешь с этой электроникой").
Ответ о приёме документов к двадцатым числам июля нам с Зоей не пришел, и мы решили ехать без вызова.
Я уезжала из поселка. Никаких сомнений, что я делаю правильно, у меня не было. Увещевания Мамы: «Ты представь: тут тебе все делают, стирают, варят, родные рядом. Как ты будешь там одна? Будь у тебя здоровая нога - ладно, многие уезжают учиться, но ты же не как все, подумай, что ты делаешь!» На помощь призывалось имя Самуила: "А Самуил вернется из армии, ты думаешь, он к тебе в Эмск поедет, где ни кола, ни двора?" и прочее...
Но я закусила удила - поеду!
Конечно, можно было вполне поступить в местный вуз - их было предостаточно. Но я рвалась на волю, мне так хотелось на простор, повидать и почувствовать другие места, проехаться на поезде... И мне так надоела мамина опека, запреты по любому поводу!
Конечно, расставание с ними, моими родными осознавалось, жалко было покидать Галинку.
Она, уже тринадцатилетняя, к тому времени превратилась в мою наперсницу и помощницу, была все внешкольное время со мною. Не знаю, Мама ли настропалила ее быть рядом, даже когда я была с Самуилом, или ей было интересно в моем обществе, но мы с нею почти не расставались, и мне она жутко нравилась. Тоненькая, черненькая (я ее называла тогда Галчонок), она ходила в клубный танцевальный кружок и делала там успехи. Она также хорошо училась, и я у нее была в большом авторитете. Все мои увлечения по сбору репродукций картин, любовь к чтению, стихам и музыке - она поддерживала и разделяла. Единственное, в чем мы расходились - это в отношениях с Мамой. Если я протестовала на ее придирки, то Галя покорно все терпела, молчала, а когда буря стихала, то она ластилась к ней. "Подлиза!" - ревниво называла я ее.
(На Галину у меня были свои планы.
Хотя моя переписка с Самуилом продолжалась, и его письма были полны признаний, воспоминаний о проведенных вместе днях, тоски и любви, но о замужестве я тогда не думала, да и Мама охлаждала меня: "Нет, он к тебе не вернется. Демобилизуется, уедет к отцу, найдет там здоровую, женится. Это пока вы молоденькие, он не обращает внимания на твой недостаток, а придет пора жениться, он и подумает. Брат любит сестру богатую, а жену - здоровую", - заканчивала она своей любимой поговоркой. И добавляла: "Замуж-то ты выйдешь. Симпатичная, образованная - все равно кто-нибудь тебя полюбит, но будет, как и ты, с каким-то недостатком". – ("Ну, уж нет, - думала я при этом, - ни за кого с недостатком я замуж не пойду"). - "Ладно, никто мне не нужен. А дети... Возьму у Гали, когда она замуж выйдет, ребеночка, и буду его растить", - отвечала я Маме. Та кивала согласно).
И вот закончились сборы, и мы садимся в поезд "Хабаровск - Москва". На перроне зареванные тетя Маша, Зоина мама, моя Мама, естественно, тоже залитая слезами, наши отцы и сестры. Последние напутствия, поцелуи, поезд трогается, набирает ход, из окна мы видим, как постепенно отстают машущие родители, и только Галинка, все ускоряя шаг, почти бежит вровень с окном. Поезд быстрее-быстрее, и Галя, легко отталкиваясь ногами, уже, кажется, летит по перрону, глядя в наше окно и время от времени отворачивая лицо, чтобы уберечься, не наскочить на что-то... Она так бежала до конца платформы. И на всю жизнь остался в моей памяти четкой картиной этот летящий Галинкин бег и ее улыбающееся лицо, и взмахи рукой: "ДО СВИДАНИЯ!"
Не считая поездки в трёхлетнем возрасте к Маме на родину в деревню Трубеж под Курском, я никогда никуда не ездила и восторг от поезда испытала необыкновенный.
Мы с Зоей занимали два боковых места в плацкартном вагоне и сначала были не очень этим довольны – хотелось в глубину купе. Но позже нашли свое преимущество - мы были хозяевами на своих местах и ни с кем их не делили. Зоя спала на верхней полке, днем она ее складывала, и мы усаживались вдвоем у окна и занимались своими делами.
В первую же ночь пришлось испытать новое в своём положении: мне некуда было деть протез. Дома-то я его снимала на ночь и ставила около кровати, а в вагоне ставить его было некуда. Да и пассажиры бы «не поняли». Пришлось снимать обувь и укладываться на полку в амуниции. Спать, конечно, было неудобно, но вполне терпимо. Только, когда поднимаешься, приходилось всё время переносить неживую ногу руками, а встав, долго приноравливаться и «укладывать» культю в приёмник, морщась от неловкости и боли, и только добравшись и закрывшись в туалете, наконец, надёжно «утрамбоваться» на весь день.
Время в поезде летело быстро. Мы читали взятые с собою учебники, разговаривали с попутчиками.
Самым нашим любимым занятием было разглядывание заоконных пейзажей.
Ежедневно с продолжительных остановок отправлялись домой открытки. И хотя по географии у меня была пятёрка, но практически я её, конечно, не знала и, например, считала, что смена часовых поясов происходит плавно: уже на другое утро поездки написала в открытке домой, что время, наверное, уже на полчаса отстает от нашего городского.
Мы жадно ждали Байкал, боялись его пропустить, а потом полсуток ехали вдоль него и даже временами отвлекались и не смотрели в окно - нагляделись.
Понравились очень окрестности Ангарска, хвойные чистые леса.
Долго вдоль железнодорожного пути нас сопровождала неширокая живописная река, то перебегая нам дорогу, то возвращаясь на нашу сторону по ходу поезда.
Прожив на Дальнем Востоке восемнадцать лет, я, конечно, никогда тайгу не видела. Только в летних пионерских лагерях мы слегка прикасались к дальневосточной природе, держали в руках и маньчжурский орех, похожий на грецкий, зеленой кожурой которого можно было красить губы, видели дикий мелкий и кислый виноград, гибкие ветки с лимонными листьями… Но в настоящую тайгу я никогда не попадала и о том, что есть дальневосточные кедры, знала только по огромным дальневосточным шишкам и вкусным кедровым орехам, продававшимся на базаре.
Мы с Зойкой часами сидели, уставившись в окно, не уставая восклицать по поводу всего, что видели. К нам порой прибивало какого-нибудь солдатика, возвращавшегося ли в часть или ехавшего на побывку, но, пошутив с ним в тамбуре, мы, смеясь, отправлялись к себе: зачем он был нам нужен? У Зои в посёлке остался друг Толик, у меня – тоже было с кем переписываться. А затеять вагонный роман – этого и в голову не приходило.
В нашем вагоне ехала ещё одна пара выпускников, подавших заявление на поступление в тот же политехнический Эмска: миниатюрная девушка Алла и её спутник Серёжа, похоже, одноклассники и явно - влюблённые.
Через четверо с лишним суток поздним вечером наш поезд прибыл на промежуточную станцию Тайга. Через Эмск транссибирская магистраль не проходит, и  всю ночь мы просидели на скамейках в обшарпанном тайгинском вокзальчике, дожидаясь утренней электрички.
И вот, ранним утром, в разбитом вагоне пригородного поезда наша четверка прибыла в город Эмск.
Город вызвал оторопь сразу: страшненькое здание вокзала, усыпанная гравием, а не заасфальтированная площадь и весь убогий вид привокзальной территории сразу не понравились – разве можно было сравнить всё это с вокзалом и огромной площадью в нашем родном городе!..
Мы сдали вещи в камеру хранения, сели в трамвай, и он доставил нас до остановки "Политехническая". В семь часов утра главный корпус ЭПИ был ещё закрыт, и мы с час побродили - будто в галерее из ветвей высоченных тополей - по аллеям вдоль старинных зданий института.
Вот тротуары заполнились толпами людей в замызганной, тёмной одежде – это рабочие пошли гурьбой на заводы. Всё было не привычно – в моём родном городе нет заводов в центре! Мы в город из посёлка выбирались, как на праздник, по выходным, и чтобы там, в центре, увидеть человека в замасленной спецовке – да сроду такого не было!
Огромные, метра в два с половиной, темно-коричневые двери главного корпуса института, наконец, открылись, и мы вошли в вестибюль. Огляделись, нашли информационный стенд для абитуриентов и, ознакомившись с ним, отправились в Приёмную комиссию.
Первое, что поразило нас, это стертые на нет серёдки каменных ступеней институтских лестниц. Это сколько же ног должно по ним прошаркать, чтобы образовались такие ямы?!
Второе впечатление было не из приятных – пожилая, толстая вахтерша, восседающая за огромным столом на площадке первого этажа, наотрез отказалась пропустить дальше вестибюля нашу сопутчицу, сменившую при выходе из вагона ситцевый халатик на изящные черные брючки.
- Не положено в институт в брюках девушкам, это тебе не танцплощадка! - заходилась в крике эта церберша в растянутой кофте.
Никакие резоны, что, дескать, вещи сданы в камеру хранения, что за ними надо возвращаться на вокзал, а мы утомлены бессонной ночью и нам надо скорее устроиться в общежитие - не принимались. "Не пущу!" - и весь сказ. Надо было бы нам обратиться к кому-нибудь из администрации, но мы все были такими ещё желторотыми…
Так эта пара и отстала от нас, поехали они на вокзал, и больше мы с ними не встречались – их закрутила своя среда, нас – своя.
 
С моими документами все было в порядке, и я получила направление в общежитие, находящееся в двух шагах от Главного корпуса на проспекте Кирова. А вот с Зоей не заладилось: ей в приеме отказали из-за дефекта глаз ("не корригируют" – так ей объяснили).
- Училась в школе – корригировало, а в институт – пожалуйста, не корригируют! – возмущалась Зоя.
Она почти в панике кинулась на почту звонить родителям – как быть? Решили, что Зоя попытается сдать документы в любой вуз Эмска, сдаст экзамены и с экзаменационным листом вернётся домой, чтобы там уже поступить в вечерний институт по любой химической специальности. Зоины документы приняли в педагогический.
И началась наша "вольная" жизнь.
Ох, как же она мне она с первых шагов пришлась не по душе!
Город - обшарпанный и захолустный, грязный, неблагоустроенный - так разнился с тем, откуда я приехала! Несколько заасфальтированных даже не улиц, а их участков: немного асфальта на главной (естественно, носящей имя Ленина) да на прилегающих к главной улицам. Остальные городские дороги засыпаны гравием; тротуары, где они были, - деревянные. Старые, покосившиеся, потемневшие от времени, деревянные дома, изредка чередующиеся с двух-трёхэтажными из кирпича дореволюционной постройки, непривычно маленькие трамваи. И кругом заборы – высокие, редко - металлические, но в большей части из деревянных плах, покрытые белёсыми лохмотьями когда-то зелёной краски.
Даже в нашем поселке не было такой срамоты, а тут центр города!
 
Самый разгар лета, жара – и проблема попить, поесть.
В нашем родном городе на каждом перекрёстке можно было напиться газировки, подкрашенной сиропом, продаваемой с тележки, на которой стояла узкая колба с делениями и краником. Продавщица брала с подноса пол-литровую кружку из толстого стекла или гранёный стакан, ополаскивала над фонтанчиком, которым сама же ловко управляла тут же, на верхней крышке своего стола, подставляла кружку под колбочку, отмеряла порцию сиропа, а затем ставила посудину под струю газировки, льющейся через кран от сатуратора, размещенного там же, на тележке. Вода пузырилась, сироп окрашивал её в красный или жёлтый цвет («вам какой - малиновый или мандаринный?»), и ты, зажмурясь от мелких брызг, разлетающихся с поверхности напитка, пил эту сладость, на короткие секунды чувствуя себя счастливым: хорошо!
Ничего этого в Эмске и в помине не было, весь центр можно было пройти в поисках, где бы утолить жажду, и остаться ни с чем.
И особенно меня удручали лестницы в той части города, где я жила и где мне предстояло учиться. Центральная улица города начиналась от Лагерного сада, раскинувшегося на высоком берегу огибающей город реки Тёмная, сбегала к центру и там уже бежала по равнинной местности. Наш институт располагался как раз на сбеге, к нему из центра шли длинные лестницы без перил.
«Ну, ладно, думала я,  - сейчас лето, а как я буду по этим лестницам зимой ходить?»
Мои письма домой в эти дни были полны паники: не хочу здесь находиться, не хочу жить в этом городе, хочу вернуться. Как я в этих задрипанных общежитиях-клопопитомниках буду стирать, где сушить белье, где питаться? В буфете лишь кефир да коржики, ближайшие столовые в трёх-четырёх кварталах – или пешком (это с моей-то скоростью!), или автобусом. А как и где мыться?
Собираясь в Эмск, я меньше всего думала о бытовых вопросах, просто забыв про них. От Маминых увещеваний отмахивалась. Мне казалось, что эти-то проблемы должны быть решены: в наших заводских общежитиях и душ, и буфет, и постирочные – всё имелось. В голову не могло придти, что где-то может быть не так! Естественно, в том возрасте я понятия не имела о разнице в бюджетах крупных заводов и провинциальных институтов.
И передо мною во весь рост встали проблемы, связанные именно с моим отличием от других людей. То, что легко решается, если ты живешь в благоустроенном доме с налаженным бытом, вырастает в сложную задачу, когда твоё жилище предназначено лишь для укрытия от непогоды.
К тому же я узнала, что если в школе мы ходили из кабинета в кабинет на разные уроки, и за перемену можно было успеть перейти из класса в класс, приготовить учебник и тетради, перекусить в школьном буфете, при необходимости сходить в туалет, то студенты переходят из корпуса в корпус во время двадцатиминутного перерыва, а корпуса находятся на расстоянии нескольких остановок, и не всегда транспорт останавливается рядом с корпусом. То есть это значит, что за двадцать минут ты должна спуститься в цокольный этаж, где расположена раздевалка, одеться и снова подняться на первый этаж, успеть на автобус, который ждать тебя не будет, доехать до другого корпуса, раздеться, подняться на n-ый этаж... А все эти тонкости - буфет, туалет - на пятиминутном перерыве между двумя часами…
Как успевать! А впереди зима…
 
Я впала в панику и писала домой отчаянные письма, предупреждая, что только сдам экзамены и тут же (с экзаменационным листом) вернусь домой и больше никуда ни ногой, что если бы мне найти деньги на обратную дорогу, я ни секунды бы не осталась в этом «паршивом Эмске».
Действительно, если бы не мысль, что прокатала напрасно деньги, я бы улетела в те дни из Эмска первым самолетом. Мама, конечно, тут же откликнулась – «ждем, я тебе говорила, тебе будет трудно». А Папа приписал: «Смотри, Дина, это самые твои первые трудности, и если чувствуешь, что – ну, никак, то, конечно, возвращайся, но все же попробуй. Мы всегда тебя встретим с радостью, но не торопись, поживи...» - "Как он может?! - думала я тогда.- Он меня совершенно не понимает".
Но «глаза боятся, руки делают».
Зоя, подав документы в педагогический, (принесла документы поздновато, мест в общежитии для абитуриентов уже не было), продолжала жить в нашей комнате, мы с нею умещались на одной кровати.
 
Постепенно я начала осваиваться с новым бытом.
Мелкие постирушки мы устраивали в умывальной комнате, грея воду в чайнике на электрической плитке, одолженной у соседей-студенток. Чтобы утром не ехать или не идти за несколько кварталов в столовую, стали с вечера запасаться кефиром в бутылках и булочками. В первый раз со дня операции я сходила в общественную баню и, к удовольствию своему, узнала, что там есть «номера» - то есть не надо было идти в общее отделение. Выяснилось, что при бане есть прачечная, где можно было при необходимости основательно постираться. С питанием дело постепенно налаживалось: обнаружилась неподалеку от общежития заводская, а значит, сравнительно дешевая столовая. Осваивались ближайшие виды транспорта и остановки. В городе ходили автобусы и трамваи, и вот последний-то вид был самым доступным, дешёвым и удобным – трамвайные пути пересекали наш центральный район, где находились корпуса политехнического и общежития, - вдоль и поперёк. И ему была посвящена одна из студенческих песен, услышанная нами в один из вечеров из коридора: «Последний трамвай, старый знакомый, опять тебя услышу сквозь сон…» Остановка «Политехнический» находилась почти под нашими окнами.
Как-то мы с Зоей возвращались рано утром в общежитие – днём было дорого  да и невозможно дозвониться по межгороду, а Зое надо было переговорить с родителями, поэтому мы встали в пять утра и отправились пешком на главпочтамт. Возвращались уже при солнце, и на вахте общежития дежурившие парни-студенты иронически нас прищучили: «Бледновато выглядите, девушки!» Приняли нас за гулён. Ох, как мы с подружкой разозлились: во-первых, несправедливо, а во-вторых, «какое вам дело, как мы выглядим!» Было крайне досадно, что про нас могли «такое» подумать! Сказывалась внушенная посёльскими нравами мораль: «Не давай повода для худой о себе славы».
Скорлупа уже треснула, но цыплёнок был ещё сырой и из скорлупы выбирался с трудом.
 
Начались вступительные экзамены с сочинения. Выбрала я тему по «Молодой гвардии» и получила тройку.
(Щёлкнула меня по носу судьба за переписанное выпускное сочинение – «Вот твоя истинная оценка!»)
И меня это задело - стыдно, уж на четверку-то могла бы написать. И хотя я грозилась завалить экзамены, чтобы был серьёзный повод уехать домой, а всё же с провалом вступительных экзаменов мне, золотой медалистке, возвращаться в посёлок было не с руки.
Я ходила на консультации и на совесть перечитывала взятые с собою учебники. Там, на консультациях, меня поражали некоторые абитуриенты. В нашем классе я была одной из первых учениц, и это давало основание для самоуважения: пусть я знаю и не все, и не блестяще, но школьный курс освоен вполне прилично, а в сравнении с одноклассниками – так даже и отлично. И вдруг я вижу своих сверстников, свеженьких выпускников других школ, но с такими вопросами к консультанту и о таких материях, что глаза у меня сами лезут на лоб: я и представления об этих вещах не имела. Но как я бы могла блеснуть знаниями в литературе, истории, искусстве, музыке, то есть по предметам, которые интересовали меня и книги по которым я читала в огромных количествах, так эти «вундеркинды» (парни, в основном) знали физику и математику.
В нашем потоке были два москвича – нервный, высокий, длиннолицый парень и толстенькая, совершенно матрёшкинского вида девушка. Почему они поехали поступать в Сибирь из столицы – леший знает. Но до чего же это были подкованные, интересные ребята! По манере вести себя, по уверенности в своих знаниях, по задаваемым консультантам вопросам для меня они были не досягаемыми…
А мне бы, дурёхе, уже тогда спохватиться и одуматься - куда я иду, но "так и только так!" - и я продолжала идти по не своей дороге.
 
Устные экзамены (физика, устная математика и английский) были сданы на пятерки. А экзаменаторша по английскому, выводя «отл.», даже, вздохнув, произнесла: "Ну, хоть один настоящий ответ услышала!"
Знать язык тогда считалось необязательным. Ну, где ты мог в дальнем рабочем посёлке с иностранным языком столкнуться? Однако в нашей школе иностранные языки преподавались отлично. В очередном письме я попросила Маму сообщить нашей «англичанке» про мой успех – пусть погордится.
Шок первых дней от Эмска постепенно сглаживался, и стали проявляться кое-какие детали, вызывающие если не симпатию, то хотя бы ощущение сносности города.
Для занятий мы с Зоей уходили в Университетскую рощу, начинавшуюся через дорогу от общежития. В роще полно тенистых аллей и скамеек и, главное, нет обилия комаров! В нашем родном городе эти вредные, кусучие твари звенели почти до конца сентября и страшно отравляли удовольствие от прогулок по городу.
По вечерам где-нибудь между этажами общежития собиралась компания из десятка человек, среди которых было двое-трое с гитарами, и раздавались незнакомые, но такие душевные песни про гитару, Галину, "экскурсию по городу любви", про метель и ожидание у клуба; пелись песни Окуджавы, о котором мы и не слышали раньше. Мы выходили с Зоей на эти позывные и становились где-нибудь неподалеку от певших. Постепенно пятачок обрастал новыми слушателями и певцами, и мы с приятельницей слушали и слушали, заражаясь этим новым для нас духом студенческого братства.
После очередного экзамена или консультации, когда выпадало свободное время, к нам в комнату заходили парни - студенты и такая же "абитура", как и мы. И с ними мы общались раскованнее, чем с одноклассниками дома. И эти мальчишки смотрели на нас иначе. Как? А так: поётся какой-нибудь «Сиреневый туман» под гитару, а глаза гитариста ищут взгляд той, которой песня и посвящается в эту вот минуту, и розовеют щеки вчерашней маминой дочки, и начинают блестеть глаза, а голос становится певучим, а подружки с волнением и интересом, и радостным сочувствием наблюдают зарождение влюбленности.
Однажды съездили мы с Зоей на окраину Эмска к каким-то знакомым Зоиных родителей, к которым она решила перебраться до конца экзаменов. (У Зои не было разрешения жить в общежитии ЭПИ, и нас предупредили, что посторонние в комнате могут находиться только в дневное время). Уже пожилые муж и жена, занимавшие половину одноэтажного дома, были когда-то москвичами, эвакуированными в Сибирь вместе с заводом из Москвы во время войны с Германией. Обратно они не вернулись. Вот этому обстоятельству мы с Зоей очень удивились - как можно было поменять столицу на Эмск? Пытались допроситься у хозяина, но тот только хитро улыбался да дымил папиросой: «Так вот, решили тут жить». Странным мне это показалось и несколько озадачило: что-то, значит, было в Эмске такого, раз даже Москва обратно не дождалась нескольких своих жителей…
И всё чётче во мне формировалось новое ощущение сладкого чувства свободы: не было строгого родительского контроля и маминого диктата. Куда пойти, во сколько вернуться, где заниматься и сколько времени, с кем проводить время, как тратить деньги – всё выбиралось тобою, и никто не задавал вопроса: «Зачем?», и не давал советов-указаний, и не требовал отчёта. И не упрекал в неблагодарности.
Новые лица, новые характеры, новая обстановка - все это затягивало. Не хотелось думать, что скоро опять, может быть, придётся возвращаться в прежнюю, подконтрольную и подотчётную жизнь.
(Хотя, надо признать, я тогда и вопросом не задавалась, почему мне стало нравиться жить этой, вообще-то, очень для меня хлопотной и не обустроенной жизнью! Мне просто очень легко было на душе в те дни, несмотря на всевозможные неудобства и трудности. Жить, как хочется тебе, а не маме, учителям и другим, пусть дорогим тебе людям, но другим – вот что я тогда попробовала).
 
Одним словом, перед последним экзаменом я уже была не так категорично настроена возвращаться в ближайшие дни домой.
На экзамен по письменной математике мы пошли с соседкой по комнате Надей. Она, отработав положенные два года, была направлена на учёбу от своего производств, и, в случае поступления, её завод платил бы ей приличную стипендию.
Мы с Надей раньше на экзаменах не пересекались, потому что «производственники» и «школяры» сдавали в разных потоках, но к концу приемных экзаменов наши потоки поредели, и их соединили.
Надежда мне нравилась живостью, общительностью, она свободно чувствовала себя в компании парней, была остра на язык. Экзамены она сдавала на четверки и перед последним экзаменом чувствовала себя очень уверенно.
Мы сели рядом. На исходе отведенных для экзамена часов я поняла, что запурхалась в тригонометрическом уравнении: в школе мы им очень мало уделяли внимания, и я их побаивалась. Надя, завершив работу, сдавать ее не торопилась, и, когда я шепотом ей пожаловалась, что не могу решить последнее задание, она, быстренько прочитав его, на краешке листочка написала мне решение. Времени на проверку уже не осталось, поэтому я перекатала, не вдумываясь, это решение к себе, и мы сдали экзаменационные листы.
На тот же день было назначено собеседование в деканате, где нас окончательно распределяли по специальностям. Я подавала на "электронные приборы", (естественно, совершенно не представляя, чем я буду заниматься, когда закончу вуз). Меня на ней и оставили. А Надя, выйдя из деканата, рассказывала, как ее попытались переманить на другой факультет, и что на вопрос: "у вас все экзамены сданы?", она твердо ответила "конечно", хотя оценки мы должны были узнать только на следующий день.
 
На другое утро в списке сдававших экзамены я нашла свою фамилию, против неё стояла цифра «тройка». Получалось, что у меня было не решено какое-то из трех заданий. За первые два я была уверена: там было что-то из комбинаторик по алгебре и геометрическое построение, в которых я была, как рыба в воде. Значит, ошибка была в последнем тригонометрическом уравнении, подсказанном мне Надей.
Пошла к Надежде, думая поделиться с нею своими соображениями, и наткнулась на её остановившийся взгляд: "У меня пара, Динка!" Как! Не может быть! Ищу её фамилию в списках, вывешенных на стене - да, так и есть. Она так была уверена, что сдаст! Конкурса среди "производственников" практически не было, им достаточно было сдать на тройки экзамены, и они были бы приняты.
Пересдавать вступительные экзамены не разрешалось, и Надя, совершенно убитая неудачей, в тот же вечер уехала домой. А я несколько лет, пока училась в институте, мучилась от воспоминаний о ней: если бы она не тратила время на меня на экзамене, может быть, успела бы тщательнее проверить свою работу...
ОБЩЕЖИТИЕ
Описывая свои первые дни вне дома, где мамина опека освобождала меня от забот о быте, а папина - позволяла решать проблемы с протезом, я не касалась этих тонкостей, разве вот про баню да постирушки, да про то, как решалось с питанием. И создаётся впечатление, что ничем я тогда не отличалась от своих соседок, разве – внешним видом.
Конечно, это не так. Отсутствие «нижней конечности» (как это значится в медицинских документах) прилично осложняло мне жизнь теперь, когда своё жизненное пространство я организовывала сама. Начиная от – успеть вовремя на ту же консультацию, экзамен, автобус, идущий в нужную мне сторону, в столовую до закрытия - до ухода за протезом (забота, вообще не ведомая моим подружкам) – всё это теперь полностью было на мне, и не организуй я это на должном уровне, не вылезти бы мне из жизненных передряг и мелких неурядиц. Слава Богу, от природы я получила мозги, системно мыслящие.
Без каких-то умственных построений в голове сам собою вырисовывался график дня, разбитый на более мелкие графики организации того или иного сегодняшнего «мероприятия». Самой большой ценностью для меня становилось время. С ним у меня должны были наладиться добрые отношения. Я не могла его сократить, приложив физические усилия – я не обладала способностью ускорить своё перемещение.
Костыли я забросила через год после операции и больше на них никогда не становилась. Как бы ни был неудобен протез (а это было тяжёлое, громоздкое, стучащее, плохо сидящее, причиняющее много боли, ненадёжное, вдруг принимающееся иногда громко скрипеть – сооружение), но непререкаемое желание быть по виду «как все» - полностью исключало возможность моего отказа или, хотя бы время от времени, «измены» этому подобию ноги. К тому времени я уже не пользовалась постоянно палкой, хотя всё время носила её с собою в сложенном виде. Ещё дома Папа разрезал деревянную трость на три части, на токарном станке выточил переходники с резьбой, и при необходимости я могла быстро свинтить детали в одно целое...
Как-то, при поездке в трамвае, я увидала в окно вывеску - «Протезно-ортопедическое предприятие». Машинально отметив ("Ага! Значит, это учреждение в городе есть"), я не удосужилась запомнить ближайшую остановку. Уже через неделю себя ругнула за непредусмотрительность: протез вдруг начал громко скрипеть. Дома в таких случаях я жаловалась Папе, он вооружался маслёнкой, раскручивал чего-то там в моей «ноге», смазывал какие-то детали – и скрип прекращался. А тут – у меня даже инструментов не было, да и что там надо откручивать? И маслёнки не было…
Я села на тот же номер трамвая и стала старательно глядеть в окно. В трёх остановках от нашего общежития увидала уже знакомые слова: «Протезно-ортопедическое…». Вышла на ближайшей (совсем рядом) остановке.
Старое, двухэтажное, из красного кирпича здание. Сумрачный вход, грязные коридоры, ведущие куда-то вглубь здания, лестницы - одна в цоколь, другая - на второй этаж. Поднимаюсь вверх, несколько дверей, одна приоткрыта, заглядываю – никого, стою, жду. То ли я в обед попала, только никто так мимо и не прошёл. Через пять минут спускаюсь в цоколь. Мимо меня идёт, прихрамывая, толстый, в летах дядька в рабочем халате. Обращаюсь: «Можно спросить?» Он останавливается, слушает и ведёт меня в полуподвальное, остро пахнущее кожей и чем-то едким, помещение: «Ты подожди вот тут, сейчас приду». Через несколько минут возвращается с ещё одним, сухощавым, с бельмом на глазу, по возрасту явно тоже бывшим фронтовиком. Тот садится и начинает разбирать мой протез, прислушиваясь – откуда скрип. Наконец, открутив стопу, смазывает шарнир, снова всё собирает, отдаёт со словами: «Надо, как ещё заскрипит, придти и новый заказать. Давно носишь?»
 
Приходить и здесь заказывать? Я оглядываюсь. В моём городе в таком же учреждении тоже не мёдом намазано, но такого сумрачного, грязного, воняющего дома я ещё не видела. Благодарю за работу и жалуюсь, что у меня даже инструмента нет, чтобы раскрутить протез. «А! Так вот тебе ключ!» – и мне вручается плоская, под углом изогнутая штуковина, у которой с одной стороны отвёрточный профиль, а с другой – рожковые выступы, и я уже углядела, куда их совать, когда откручиваешь стопу. «А где можно солидолу взять?» – спрашиваю: во время ремонта я не сидела безучастно, а всё ловила взглядом и слухом. «Вообще-то это вазелин технический, я тебе сейчас дам немного…» - «Нет, - останавливаю его, - не надо…» Солидол, вижу, тёмный, а завернуть его шматок для меня мастер намеревается в газету. Где я буду это хранить и когда он мне теперь понадобится? Лучше уж в аптеке купить вазелину, там он всё же в упаковочке…
(С тех пор эти два «инструмента» - протезный ключ и баночка с вазелином - лежали в моей сумке неизменно).
С этого похода на Эмский протезный завод во мне пошёл подспудный процесс «приспосабливания» к новым условиям.
Дома, когда все мои проблемы решали родители, я осваивалась со своим новым состоянием физически: привыкала к костылям, потом к протезу, к новой походке, училась падать (да-да, падать тоже надо с умом, чтобы уберечься от ссадин, не порвать одежду и чулки, не выбить пальцы рук, чтобы не упасть навзничь, уберечь голову, не сломать конечности. Я научилась, падая, поворачиваться вниз лицом, успеть откинуть от себя «ручную кладь» - палку, сумку – подставить под себя руки и спружинить на них тело. Подниматься из этой позы сложнее, чем из боковой или со спины, зато гораздо меньше вероятность что-то ушибить или сломать).
И вот теперь настала очередь включения способностей мозга: запоминать нужную информацию. В дальнейшем я уже не заставляла себя запоминать ближайшую дорогу в нужном направлении, не искала особых ориентиров; постепенно я привыкала, что мой мозг сам выдаёт мне (без моих раздумий) лучший вариант маршрута по скользкой дороге, решение – подниматься ли на эту возвышенность прямо или поискать окольный путь…
Постепенно, уже автоматически, я могла сориентироваться: сколько времени понадобиться, чтобы добраться в ту или иную точку города из своего «пункта А»; в какое время лучше идти в столовую, чтобы там не было наплыва посетителей; как избежать стояния в очередях (никто и никогда не обращал внимания на девушку с палкой или хромающую, и я всегда вставала в хвост очереди, палку пряча за спину). Вообще, очередей я старалась избегать, меняя график посещения публичных мест: позже или раньше наплыва посетителей обедала в столовой; пораньше вставала, чтобы занять место в библиотеке; в кино ходила или на ранние киносеансы, или сразу после лекций, когда служащие на работе, студенты - в столовых, библиотеках...
До сих пор мои спутники со мною иногда спорят: «Пойдём сейчас (или попозже), давай по этой дороге..., куда ты?» Я же иду без раздумья, полагаясь на интуицию, убеждённая: самый оптимальный путь в данных условиях – этот. Меня считают строптивой – я не спорю: не буду же каждый раз объяснять, что давно поняла – моя голова работает самостоятельно, выбирая наиоптимальнейшее, наименее энергоёмкое, времясберегающее решение возникшей проблемы с перемещением в пространстве.
Когда-то я думала, что это мне помогают мои способности: как же! отличница в школе, особо развитые извилины… Ничего подобного! Там, где надо было этим извилинам хорошо работать, они довольно часто сдавали. Просто у меня развились особые способности, потому что в них возникла необходимость: от них зависело моё устройство, размещение, выживание, наконец, в этом мире здоровых людей, где у всех моих сверстников по сравнению со мною была огромная фора.
 
С первого сентября наша группа полным составом, исключая меня, отправилась "на картошку" - в районное село на сельхозработы. В общежитии остались лишь студенты последних курсов.
Стоит описать общежитие, куда нас, новоиспечённых студентов, переселили после зачисления. Это старое, ещё дореволюционной постройки, двухэтажное бревенчатое здание П-образной формы. Когда-то оно принадлежало женскому монастырю, на территории которого теперь размещался студенческий городок. ЭПИ, куда я поступала, усиленно расстраивался, и у него было уже несколько пятиэтажных современных зданий-общежитий. Но мне «повезло» - как раз в год поступления радиотехнический факультет отпочковался от альма-матер и стал самостоятельным Институтом радиоэлектроники и электронной техники. Понятно, что «мамочка», вполне здравая и работоспособная, не захотела передать «дочке» свои активы, а поделилась по принципу – «Вот тоби, небоже, шо мени не гоже». Нам, вчерашней абитуре, досталось длинное, из почерневших брёвен здание с покосившимися полами и потолками, облупленными выпукло-вогнутыми стенами, кое-как побелёнными перед новым учебным годом, с заклеенными изоляционной лентой, потрескавшимися оконными стёклами. К моему удивлению, в комнатах обнаружились двухъярусные кровати, то есть жильцов явно предполагалось вмещать больше, чем позволяла площадь.
 
Вскоре в Эмск приехал Папа. Я встретила его на вокзале, и с узлами, в которых были мои зимние вещи, мы поехали в моё новое обиталище.
Папа был шокирован: сколько в комнате было всяких насекомых! Особенно его поразили мухи: они роями скапливались в углах комнат и, при малейшей попытке выгнать их, носились по комнате как смерч - столбом и тучей. Ничего подобного я ни до, ни после этого лета нигде не видела.
Папа крайне удручали условия, в которых мне предстояло отныне жить, и он решил предпринять кое-какие действия с целью облегчить мой быт.
В общежитии не было душевой, были только два туалета (мужской и женский) и там же, на первом этаже, комнаты для умывания с несколькими раковинами. В них же предстояло и стираться. (Естественно никаких стиральных машин тогда и в помине не было). Папа сходил в ближайший благоустроенный дом и, описав мои обстоятельства, напросился там в одну из квартир, чтобы хозяева позволили мне раз в неделю воспользоваться их ванной. (Душевный порыв хозяев прошел после первого же моего посещения, и я, почувствовав свою неуместность в чужом доме, больше туда не ходила). Папа купил электрическую плитку, чайник, кастрюлю, сковородку («Как ты будешь питаться? Надо же три раза в день. Не отправляться же каждый раз в столовую»), тазик для стирки белья.
На это «богатство» тут же началось покушение из соседних комнат – в мою комнату косяком потянулись студенты с просьбой одолжить то одно, то другое. Как-то мне пришлось отказать совершенно незнакомой, чуть ли не из соседнего общежития, студентке в одолжении чайника. О, каким презрительным взглядом она меня окатила!
 
Папа уезжал из Эмска с вопрошающими глазами - "Как ты будешь, Дина?". Оценив ту убогость, в которой мне предстояло жить, расстояния, которые мне ежедневно придется преодолевать до остановки, чтобы добираться до корпусов института и обратно, то, как сложно будет мне с питанием (в общежитии не было даже буфета), Папа попробовал уговорить меня вернуться домой: "Ничего страшного, если ты вернёшься, дочка! Ну, пропустишь год. Пойдёшь на завод или в ателье, где практику проходила, а следующей весной поступишь в какой-нибудь наш институт".
Но я уже была студенткой Эмского вуза и менять этот статус не хотела.
Однако, проводив Папу на вокзал, поглядев вслед электричке, увозившей от меня кусочек дома, я испытала такой приступ тоски, что возвращалась в общежитие, пряча лицо от встречных: ревмя ревела. И в письме домой, написанном в тот же вечер, красочно описала эти свои чувства: "Папа, ушел твой поезд, и так мне стало плохо, что хоть ложись на рельсы и вой – «Папа, вернись, я не хочу здесь оставаться!"
Папа, прочитав мое письмо по приезде домой, аж расстроился до "чесотки" – «зачем я ее не уговорил, как она там будет»?
Но я, выплеснув на бумагу «тоску и печаль», на другое утро проснулась с чувством, которое можно описать словами: «Ничего, мы ещё повоюем. Так и только так!»
Пока мои одногруппники трудились на колхозных полях, меня, по причине моей непригодности к сельхозработам, определили работать кем-то вроде делопроизводителя в деканат. Я перебирала какие-то бумаги, печатала (у Мамы на работе я немного, двумя пальчиками, научилась печатать на машинке), подшивала входящие, заполняла графы каких-то ведомостей...
Уходила я с работы, как и было предписано, в 17.30, когда никого, кроме меня и вахтерши, уже в корпусе не оставалось. Однажды пожилая тетя в будке остановила меня на выходе вопросом: "Что это у вас в сумке?" Из моей сумки выглядывали две длинные трубки. Ей со скуки привиделось, вероятно, что я какой-то инвентарь выношу из корпуса.
А это были детали от моей трости. К этому времени я уже научилась ходить без палочки, когда не было скользко. Но после дождя глинистые дорожки были не безопасны, и Папа сделал для меня раскручивающуюся палку. Эту "летнюю" палку я все время в разобранном виде носила с собою и при необходимости сворачивала детали, получая надежную трость. В Эмске в последних числах августа и первых  сентября шли частые дожди, даже ливни, а город тех лет был почти не асфальтирован - потому ходить по мокрой глине и со здоровыми-то ногами было сложно. Я помнила скандал, учиненный такой же вахтершей из главного корпуса по поводу брюк на абитуриентке и, не вступая в пререкания («себе дороже»), молча вытащила и продемонстрировала, что за «механизм» несла в сумке. Вахтерша не нашлась, что сказать. Это была мрачная женщина, и по выражению ее лица я поняла, что лишила ее удовольствия закатить скандал. Очень ей, видно, хотелось потребовать от меня бумажку с разрешением вынести палку из корпуса.
Я потом не раз сталкивалась с чётко выраженным трояким отношением к своему состоянию: одни были очевидно расположены помочь хоть чем-то, без унижения; вторые были подчеркнуто равнодушны, никак тебя не выделяя, а третьи открыто выражали неприязнь. Не зависело это отношение ни от возраста, ни от статуса человека. Объяснение в поведении людей первой группы простое – сострадание, милосердие, умение чувствовать людскую боль, как собственную. Равнодушие же и плохо скрываемую неприязнь у людей второй категории можно отнести к неприятию внешнего уродства, болезненному, ревнивому отношению к попиранию совершенства и природы. Но у меня создалось чёткое убеждение, уже начиная с Мамы, что народ погрубее, малообразованный, находящийся на нижних ступенях социального положения и достатка, как-то более безжалостен и требователен к инвалиду. Не знаю, есть ли однозначное этому объяснение. Можно попытаться объяснить и мамину требовательность желанием подготовить меня к будущим неудачам и лишениям, закалить характер, воспитать трудолюбие и привычку не надеяться на других. Можно объяснить и отсутствие сочувствия у других, кто пусть и чуть удачливее тебя (то есть – не инвалид и ещё не стар), но помыкаем и судьбой, и людьми, стоящими выше по социальной лестнице, что они используют любую возможность самим поглумиться над ещё менее удачливыми, хоть на мгновение подняться над кем-то… Люди разные в этом отношении. Я относилась ко второй группе – ненавидела свой облик и наделяла всех, кто обращал ко мне неприязненный или равнодушный взгляд, такими же качествами и не винила их, просто избегала по возможности. Вполне естественно, что с возрастом я постепенно «переходила» в группу сочувствующих.
С возрастом любой человек набирается жизненного опыта, в котором есть и эпизоды, просто требующие милосердия: люди заболевают сами, старятся родители и близкие люди, рождаются нездоровые дети. Если раньше ты сторонился нездоровых, слабых, неуклюжих людей, они раздражали тебя, мешались, действовали тебе на нервы, тормозили твой стремительный путь, то, например, сломав ногу и какое-то время походив в гипсе, ты начинаешь понимать – каково тем, кто вынужден с негнущейся ногой ходит всю жизнь. Как-то знакомая студентка, походив на лекции недели две в гипсе, обратилась ко мне: «Слушай, как ты живёшь? Я тут поездила по автобусам, по нашим лестницам институтским походила – всё время тебя вспоминала: ты ж всю жизнь так!» Так и получается, что даже в холодных или очень молодых людях просыпается милосердие и сочувствие, когда они или сами хоть на недолго окажутся в ситуации неполного владения своим телом, или кто-то очень близкий потеряет способность совершать все, к чему приспособлено наше тело, и прежде равнодушный или раздражаемый инвалидами человек окажется удручённым свидетелем или частичным заменителем этой утраченной функции.
(Добавлю, что очень редко вижу такое прозрение в мужчинах. Женщины, вероятно, более склонны к «самообразованию» в душевном сочувствии. Об этом свидетельствуют хотя бы примеры сцен в транспорте: первыми уступают место немощному человеку девушки и женщины. Молодые (и не очень) мужчины расстаются со своим местом с большой неохотой и даже на просьбы «уступить место» отвечают иногда довольно грубо)…
В конце сентября моя группа вернулась из колхоза, и я наконец-то смогла познакомиться с новой своей компанией.
В группе было двадцать человек, причем две трети - парни. Все - вчерашние школьники. Стажа рабочего ни у кого не было, и нам, по существующему тогда порядку, предстояло полтора года, (а точнее - три семестра) совмещать учебу в институте с работой на производстве. На "Электронных приборах" готовили специалистов для электронно-вакуумной промышленности, и свой стаж «отрабатывать» мы должны были на "Лампочке" - Эмском электроламповом заводе, том самом, у которого высадил нас ранним июльским утром трамвай и на который шли те удивившие меня рабочие.
ЭмЭЛЗ занимает целый квартал вдоль улицы Кирова, а общежитие наше располагалось в четырёх кварталах от завода. Но для меня и это расстояние было существенным.
В первых числах октября мы уже появились на заводе, и на каждого была оформлена трудовая книжка. Так вот и началась моя трудовая жизнь.
Тогда на первом курсе на шестнадцати квадратных метрах нашей комнаты расселилось семь человек: шестерым общежитие было предоставлено, и еще одна девушка жила "зайцем" - на ночь для нее ставилась раскладушка. Две кровати были двухъярусные, как в солдатских казармах.
 
В комнате умещались еще стол и две тумбочки. Так жили во всех комнатах - мест в общежитиях на всех студентов-иногородников не хватало.
Поддерживать порядок в таких условиях было очень непростым делом. Поэтому в каждой общаге существовал студсовет из активистов-студентов, строго следящий за соблюдение правил проживания. У нас не было вахтеров «со стороны», у входа дежурили поочередно парни-старшекурсники. В каждой комнате был староста, организующий дежурство, получающий у коменданта немудреный инвентарь (утюг, тазики, графин и прочее) и следящий за его сохранностью. Этих предметов на все комнаты не хватало, и задачей старосты было эти предметы всё же «выбить».
Чистота поддерживалась поочередным дежурством жильцов. Ежевечерне представители студсовета обходили комнаты и проставляли за внешний вид комнаты оценки, заносимые в виде разноцветно закрашенных треугольников в висящей около входа (вблизи вахты) демонстрационный разграфленный лист ватмана: красный треугольник - пятерка, голубой - четверка, зеленый - тройка, ну а черный - понятно, пара. За несколько «пар» следовало предупреждение - обычно сначала студсовет рекомендовал жильцам комнаты сменить старосту; если серия черных треугольничков продолжалась - выговор по факультету, а если и это не помогало, то могли и выселить из общежития всю комнату.
Такие же санкции применялись за нарушение правил проживания. Их было не так уж и мало.
В комнатах не было ни одной электророзетки, и гладить приходилось в Красном уголке на специальном, стоящем в углу, столе, (и мы, студентки-первокурсницы, стесняясь и тщетно прикрывая объект труда спинами, гладили свои трусики и лифчики). Но во всех комнатах было по радиоточке - единственное "средство массовой информации", доступное в то время. Газет мы не выписывали, т.к. не было никакой уверенности, что они дойдут до комнаты.
Мало-мало обвыкшись, новоиспеченные студенты приобретали вскладчину электроплитку (строжайше во избежание пожара запрещенную студсоветом вещь), "жучок" - лампочный патрон, в верхней части которого высверливались отверстия, куда вставлялись медные гильзочки, подпаянные к контактным точкам патрона. В эти гильзочки вставлялись штырьки штепселей от той же электроплитки или утюга, а, по мере "прибарахления", - и настольной лампы или даже магнитофона.
Время от времени в общежитии устраивался "шмон" с участием председателя и членов студсовета и коменданта. Естественно, о шмоне негласно сообщалось заранее, и все компрометирующие и, вообще-то, опасные с точки зрения пожаробезопасности предметы, тщательно прятались. Ребята из студсовета никогда не подводили, а вот внеплановая проверка могла кое-кому обойтись боком: за обнаружение "жучка" все виновники (жильцы «застуканной» комнаты) могли лишиться права проживать в общежитии до конца учебного года. Но мы жили далеко от "проходных троп", и пока внеплановая проверка добиралась до нашего угла, мы, оповещенные, могли кристально чистыми глазами смотреть на любого нежданного гостя - все у нас было "О' кей". И надо сказать, что за время моего проживания в общежитии ни разу пожаров не было. Все прекрасно понимали, чем грозит возгорание в нашем старом, трухлявом, с заколоченными запасными выходами деревянном клоповнике, за каждое место в котором (при острой нехватке жилья для студентов) не на шутку схватывались старосты и кураторы студенческих групп.
Наше общежитие – здание барачного типа, длинное, с двумя крыльями, имело несколько входов, но открыт был только один, остальные - намертво заколоченные. Наша комната - на втором этаже почти над входом в "общагу", но вход на второй этаж с этой стороны здания заблокирован. Чтобы попасть в комнату, сначала пройди до конца коридора по первому этажу, (а это добрых метров сорок), а затем вернись уже по второму этажу к своей двери. Такие же проходы делались каждый раз, когда шел в туалет или в «умывальню», размещенные на первом этаже неподалеку от входа в общежитие. Времени у меня эти «проходы» отнимали уйму!
Про оборудование подсобных помещений в общежитии можно слагать поэтический цикл («из какого сора растут стихи...»), но правдивее, конечно, - чернейшую прозу. До сих пор в мои сны приходят этот туалет и умывальная комната (и мне кажется, что так будет «оборудован» мой личный ад, когда мне Там назначат наказание за все мои земные грехи): открытый с трёх сторон загаженный толчок, к которому надо идти по скользкому полу с сантиметровым слоем подозрительного цвета жидкости, и умывальная комната с эмалированными, облупленными, грязноватыми раковинами, около которых ты, полуголый, тоже открытый всем, моешь волосы, а полотенце обмотано вокруг пояса, и в любой момент может раздаться визг из-за шутника, "ошибшегося" дверью.
 
О личной «женской» гигиене в таких условиях не могло быть и речи: ведь я даже тазиком не могла воспользоваться, не умея держать равновесие, сидя «на корточках» с одной ногой. Женщины понимают – о чём я говорю. Особенно меня доставали «критические дни», когда самая большая забота была – не растереть культю, ну и не осрамиться другими сопутствующими явлениями. Между девушками не редко происходят разговоры интимного содержания, но никто и никогда мне не жаловался, что чувствует себя несчастнейшим существом во время этих дней, каким чувствовала себя я, и мне, конечно, было стыдно признаваться, что из-за своих особенностей я не могу так часто, как следовало, принимать «водные процедуры» - всё ведь было на виду, и я жутко стеснялась. Каких только ухищрений не приходилось предпринимать, чтобы оказаться единственной в нашей перенаселенной комнате и, устроив себе помывочное место из стула, тазика, полотенец и чайника, проделать все необходимые манипуляции хотя бы раз в день!
 
Душевой в общежитии не было, постирочной – тоже, бельишко можно было сушить лишь в комнате… Ни буфета, ни холлов с телевизорами. Лишь длинный, тускло освещенный коридор с покатым, щелястым полом и плохо оштукатуренными стенами с дверями в комнаты.
Из нежилых помещений лишь «красный уголок» - отдельная комната, заставленная  аудиторными расшатанными столами, куда мы уходили заниматься по ночам, если была такая необходимость – перед экзаменами или контрольными точками; да ещё на первом этаже, в большой комнате с пустым дверным проёмом находилась огромная печь, от которой, вероятно, когда-то, при монашках ещё, отапливался весь дом. Печь эта никогда не топилась, и помещение использовалась студентами лишь для кратковременных ночных посиделок, да и оттуда «посидельщиков» быстренько удаляли парни, дежурящие на вахте. Трудно понять, почему из этого помещения не сделали ещё одну комнату. Возможно, разрушь ту печь, рухнул бы и весь дом.
 
Одним словом, первый год в институте был для меня "закаляющим" - настолько было много обстоятельств и бытовых, и связанных с учебой, с работой, казалось бы, непреодолимых или крайне осложняющих мое существование, что, вспоминая это все сейчас, я просто удивляюсь, как не сорвалась от этих мелких и крупных сложностей, не плюнула на этот постылый Эмск и это занюханное общежитие и не рванула домой, под родительское крылышко.
 
Из-за физической неприспособленности лазать под кроватями меня освободили от обязанности мыть полы, а для равновесия общей справедливости выбрали в старосты комнаты: составлять график дежурства; распределять обязанности по поддержанию в порядке комнаты (занавеси, шкафчик, стол, тумбочки); организовывать смену белья, держать связь со студсоветом на предмет не проворонить «шмон», следить за исправностью электроприборов… Да мало ли, что ещё нужно делать, чтобы в комнате было жильё, а не спальное купе!
В нашей комнате проживали мои однокашницы - Лора, Лида, Рита, Тоня, Римма и Неля. Лида и Лора учились до института в одном классе и дружили по принципу землячества, Неля, Рита и Тоня образовали компанию в колхозе и были неразлучны, Римма - красавица полуказашка - была сама по себе. Она пользовалась особым успехом у парней, но старалась поддерживать о себе мнение, как о строгой и недоступной особе. Эту репутацию, правда, постоянно «подмачивали» частые стуки в дверь лиц мужеска пола, (не обязательно студентов), каждый раз - разных, робко взывающих: "Римму можно?"
 
Мне нравилось наблюдать за соседками. Портреты людей стали моим хобби с тех пор, как я поработала в женском ателье.
Вот Лора – высокая, худощавая, с крупными чертами лица, твердым подбородком, с копной густых, светлых волос, с врожденным вкусом одеваться - (она предпочитала деловой стиль и выглядела потрясающе в свитерке, пододетом под пиджачок, и узкой прямой юбке) - отличалась независимым характером и железными нервами, и девчонки с ней часто сталкивались по поводу порядков, устанавливаемых в комнате. Чтобы обезопасить себя от «опять проспала!», Лора упорно оставляла включенным комнатный динамик, начинавший голосить в шесть утра и будивший всю комнату, кроме самой Ларисы. Мы увещевали соседку, мол, пусть не беспокоится, разбудим мы ее, но Лариса непреклонно поворачивала ручку замолкшего на ночь пластмассового ящичка на стене до отказа вправо, отмахиваясь от наших протестов словами: «Так надёжнее!». Иногда, когда все уже разлеглись по кроватям и оставалось только выключить свет, Лора устраивалась за столом чертить домашние задания по "начерталке" и только усмехалась на вскрики особо чувствительных: "Иди в «красный», почему вся комната должна спать при свете из-за тебя!" За свой  за махровый эгоизм - Лора не считалась ни с кем, и если ее интересы расходились с интересами всей компании, то тем хуже было для компании, - Лариса поплатилась: на втором курсе ей не выделили место в общежитии, и мы отказались взять её в комнату даже "зайцем" - настолько она всех достала своим: «А, потерпите!».
 
Её землячка Лида - полная, шебуршная, эксцентричная блондинка – в первый год жила у нас "зайцем" (родители подкачали – по справкам о доходе семьи получалось, что дочь могла себе позволить снимать жилье) и спала на раскладушке. В первый же вечер, когда мы вселились и худо-бедно расположились на ночь, она вдруг подскочила: "Нет, вы как хотите, я не могу!" и закурила сигарету. Лора сделала всем гримаску - вот, мол, терпите, что вы с нею поделаете? Остальные же были шокированы – вчерашняя школьница и курит! Но к наступлению Нового года мы уже все, кроме Риммы, курили - кто больше, кто меньше.
Работа на заводе Лиду изводила, и она всеми путями старалась получить от неё освобождение. Не раз приходилось кому-то из нас выходить из общаги в жгучий уличный мороз и уговаривать полураздетую Лидку подняться со снега, на который она улеглась с целью простудиться.
С Лорой и Лидой, работавшими на «Лампочке» в одну со мною смену, я и сдружилась, с ними ходила на занятия, чаще общалась. Остальных же соседок видела по выходным дням или по вечерам, когда все мы возвращались «домой» - кто с завода, кто с занятий.
 
Но характеры и других одногруппниц определились чётко с первых дней. Маленькая, беленькая, со светло-серыми небольшими глазами, финочка Рита – строгая, серьёзно относящаяся к жизни, очень воспитанная, с хорошим вкусом и одновременно смешливая. Смуглая, широкоплечая, ширококостная Тоня с горячими карими очами и крупным белозубым ртом приехала из деревни, замечательно умела стирать бельё руками  (лучше неё никто не мог выжать толстое полотенце или половую тряпку) и мастерски сквернословила. Рита при поддержке всей комнаты держала её в рамках, поэтому Тонин лексикон не прижился. Зато именно посылки Тониных родителей с деревенским салом спасали нас (особенно, когда мы перешли в категорию студентов-очников) от голода.
Неля – невысокая блондинка с хорошей фигурой, тихая, робкая, и, может быть, поэтому всегда средне успевающая в учёбе и какая-то очень неудачливая девушка.
И лишь красавица Римма оставалась «вещью в себе» - о ней мало что можно было узнать, ни с кем она близко не сдружилась, уходила из комнаты по утрам и появлялась лишь вечером: всё у неё какие-то встречи с друзьями или с земляками. Поулыбается своим ярким ртом с полными губами, перебросится парой фраз – и спать.
Общались мы, в основном, по праздникам или по случаю дня рождения одного из жильцов. Тогда в комнату заваливались и наши парни. Девочки-то их знали ещё с сельхозработ, для меня же они долго оставались "терра инкогнито". Да, признаться, так мне и не удалось с ними вдоволь пообщаться - не было ни времени, ни места: в аудиториях, на лекциях, разве...
Они, правда, обожали бывать у нас в дни прихода посылок с продуктами из дома.
Это были не частые дни пиров.
Всем что-то присылали родители, с деньгами у которых были напряги. Мы - дети военных лет, и родители наши, в основном, были людьми не богатыми. У некоторых отцы были инвалидами войны.
Мои родители, например, присылали осенью деревянные ящики с ранетками из собственного сада. Иногда приходила солёная кета, основной тогда продукт на Дальнем Востоке, и даже, в сезон путины, кетовая икра. И другим моим соседкам тоже приходили посылочки, с воодушевлением и радостью встречаемые всем нашим вечно голодным кагалом.
НОЖЕЧНИЦЫ
Электроламповый завод, где большей частью работали ребята из нашей группы, располагался в довольно внушительном кирпичном здании, до войны строившемся как корпус Эмского медицинского института. Эта красная, грязноватая домина тянулась на целый квартал. Здание, похоже, строилось трёхэтажным, но приспособленное под завод, оно имело только два этажа – нижний – административный и со служебными помещениями (столовая, туалеты, душевые) и высокий второй, на котором без каких-либо перегородок размещались цеха. Вдоль них тянулся длинный коридор, сквозь высокие, редко моющиеся окна которого мутно виднелся заводской двор с редкой растительностью и скамейками вдоль асфальтированной дороги. На заднем дворе располагались стекольный цех и склады.
Меня определили работать ножечницей.
Полуавтомат для изготовления ножек для электроламп шипел, стучал, пылал дюжиной газовых горелок, лязгал клещами-формами и не имел права останавливаться даже на обед. Запуск и настройка этого мрачного агрегата – дело тонкое: подобрать режим горелок, постепенно разогревающих до температуры плавления заготовку ножки, а потом, когда ей, размягчённой, придадут нужную форму, опять же плавненько снижающих разогрев, чтобы к концу цикла поворота всей карусели ножка остыла, а не треснула, - о, это было искусство. И настройщики каждой линии были чуть ли не самыми важными специалистами в бригаде.
Бригады у нас назывались «линиями». Каждая линия занималась выпуском отдельного вида ламп накаливания. Обычных, бытовых ламп я там не видела. Наша линия, например, выпускала лампы для шахтёрских касок.
С ножечниц линия начиналась. Наши хрупкие изделия подхватывались монтажницами, крепящими на электроды спирали накаливания. Женщины-монтажницы сидели за ярко освещёнными столами в белых халатах с лихо накрученными белыми тюрбанами на волосах и, вглядываясь в движущиеся по конвейеру перед их глазами ножки, крепили к тонким медным волоскам вольфрамовые спиральки. Студентов на эту операцию не ставили – за тот период работы на заводе, который нам отводился, стать квалифицированной монтажницей было почти не возможно.
Оспираленные ножки поступали на колбочные автоматы, а затем – к цоколёвщицам. В конце линии работали укладчицы и браковщицы.
Мне, ученице ножечницы, досталась не самая простая операция. Ножечный автомат – это такая карусель с гнездами, в которые две работницы должны были вставлять стеклянный штенгель (трубочку диаметром 5 мм), два электрода (тонюсенькие медные проволочки) и тарелочку (стеклянную муфточку). Перед работницей, у которой руки были прикрыты нитяными перчатками, предохраняющими от ожогов, карусель с пустыми гнездами останавливалась на полторы секунды, за которые и надо было загрузить весь или часть этого набора. Хорошие опытные работницы успевали за это время полностью загрузить гнездо, но обычно напарницы делили обязанности: первая грузила тарелочку и электроды, вставляя последние в два крошечных отверстия в гнезде, а вторая вставляла штенгель. Загруженные гнезда перемещались под газовые горелки, весь набор нагревался, ему придавалась форма лампочной ножки, далее шло остывание под струей воздуха, и готовые ножки снимались опять первой ножечницей и ставились в ленту-транспортер, находящуюся на уровне колен. Качественные ножки получались только в случае, если работницы овладевали автоматизмом движений и буквально сливались с работой всего полуавтомата.
 
Меня в первый же рабочий день посадили ученицей позади двух работниц, а уже через два дня я осталась сама-друга с Машей, моей первой наставницей. Некрасивая, веснушчатая, со шрамом на верхней губе, грубоватая и жадноватая молодая женщина быстро запсиховала от моей неумелости: "Я с нею никакого плана не сделаю!"
Я прекрасно понимала, что освоюсь: не было ещё такого дела, которое бы мне не давалось, но нельзя же было ждать, что в течение нескольких дней я начну "гнать" план. Электроды не желали попадать в отверстия, я нервничала, Маша покрикивала, по щекам моим струились слёзы. Мастер, понаблюдав за нашей работой, пересадила меня на другой полуавтомат в пару к Гале Совковой.
Та встретила меня улыбкой:
- Ничего-ничего, тут никакой хитрости. Ты, главное, не психуй, расслабься. Давай я буду впереди – на электродах, а ты суй штенгель…
Так мы и начали трудиться тандемом. И с ее поддержкой я, наконец, освоила эту операцию.
- Смотри, Дина, ты одна заполняешь весь автомат, я бездельничаю! - говорила она мне, когда я, увлекшись, как заведенная заполняла и заполняла гнезда.
 
Веселая, красивая, лицом похожая на Монику Витти, с копной золотых кудрей, с прекрасной фигурой, Галя стала моим кумиром. Она, как и я, любила петь, и ох – какие концерты мы с нею задавали во время работы.
- А ты «Хорошо, когда снежинки падают» - знаешь?
И я в ответ заливалась:
- И от них белеет всё вокруг.
А Галя подхватывала:
- Хорошо, когда тебя обрадует твой любимый, твой хороший друг…
Работницы на соседних автоматах поначалу пробовали нас перепеть, но оставили эти попытки. Наши голоса разносились по всему цеху, хотя шум от газовых горелок и работающих полуавтоматов в цеху стоял такой, что обычный голос был слышен лишь рядом с говорящим.
 
В цехе работать тяжело: газ, шум, от горелок пыхал жар, а окна нельзя было открывать - температурный режим нарушался и шел брак; нельзя было и отлучаться, и если кому-то приспичивало, то оставшийся делал работу за двоих – рабочий ритм не мог прерваться ни на минуту.
Ножечницам полагалось бесплатное молоко, и они считались работающими в горячем цехе. Молодые женщины, которым едва исполнилось тридцать лет, все были бледные, оплывшие от постоянного сидения.
Но заработки там были неплохие, и я уже через месяц получила ученические восемьдесят рублей. (Деньги я тратила экономно: решила скопить на авиабилет и после сдачи зимней сессии вырваться хоть на недельку в родной город).
 
Само собой, что от былой моей общественной активности при такой занятости не осталось и следа. Чуть не во второй месяц работы на заводе в обеденный перерые ко мне подошел паренёк:
- Ты – Дина Г-ан? После смены зайди в комитет комсомола.
– Зачем?
- Надо выполнить одно поручение. Ты ж комсомолка?
Тут меня просто раздуло изнутри, покраснели щёки от возмущения.
- Какое ещё поручение?
- Надо закупить логарифмические линейки, вот ты это и сделаешь.
Уж зачем им нужно было закупать эти линейки и сколько – не знаю. Но мне тогда так трудно жилось, так приходилось выкраивать время на всякую разность – постирать, сходить в баню, хотелось в театр, я не высыпалась хронически, у меня уже образовались «хвосты» - это у меня-то!..
- Не приду! - обрезала я.
– Почему? Разве…
- Не могу, у меня времени нет!
Впервые, вероятно, я тогда сказала «нет» на подобную просьбу. Впервые я не обрадовалась, что кому-то буду полезна, а отстранила от себя человека. Мало того, впервые я тогда уловила, что вот этому парню и всей пославшей его ко мне компании на меня глубоко наплевать – они даже не удосужились узнать ничего: кто я и что, просто ткнули пальцем в список вновь влившихся в заводскую организацию комсомольцев: «она сходит». И это тоже стало опытом в жизни. С этих пор я отстраняла от себя «поручения» и бралась за что-то лишь по собственной инициативе, автоматически взвешивая собственные возможности, вдруг резко заявившие мне о своей ограниченности.
(Мой старший внук оканчивал школу и намеревался податься из родного Эмска в одну из наших столиц, а родня его отговаривала: «Подумай, тут тебе под каждым кустом и кров, и стол, а там же… Кто тебе стирать-варить будет?..» В общем, песня во все века – одинакова: «Ой, куда ты, паренёк, ой, куда ты?»
И только я, бабушка, вспоминая себя в этом же возрасте, бурчала: «Пусть едет!»
Как вспомню свой первый студенческий семестр…)
Наступала жёсткая сибирская зима с её морозами, утренними туманами, сугробами, за которыми не видно было трамваев, наледями на остановках, нечищеными от снега тротуарами, до которых ещё нужно было добраться по узким тропинкам, а порою и самой эти тропинки протаптывать, идя «приступочкой», то есть боком, потому что по глубокому снегу было невозможно передвинуть протез вперёд носком.
И работа в две смены, и чередующиеся занятия в институте: одна неделя - лекции с утра, до вечерней смены; другая – с утра цех, после смены – на лекции.
 
Я не сразу вошла в ритм студенческих занятий, когда к лекциям, как раньше к урокам в школе, не обязательно готовиться, а усталость и занятость, невозможность уединиться и вечная нехватка времени из-за медленного перемещения становились внутренней отговоркой от обязанности повторять перед новой лекцией предыдущий материал. Естественно, последующая тема на лекции «не улавливалась», и я лишь механически строчила за лектором конспект. В результате уже с третьего занятия  потеряла нить рассуждений по начертательной геометрии и абсолютно ничего не понимала из объяснений лектора, а на практических сидела и хлопала глазами, видя, как наши парни щелкали задачки на построение всяких цилиндров, рассеченных плоскостью.
Самым же трудным для меня оказался утренний подъем на работу.
От нашего общежития до "лампочки" Лорка, вечно встающая в самый последний момент, добегала за 5 минут, мне же зимой по снегу надо было не менее получаса. А ведь надо было еще перекусить перед началом работы... Буфета в "общаге" не было, поэтому приходилось с вечера утаивать от соседок какую-нибудь булочку, чтобы утром второпях съесть ее всухую перед сменой где-нибудь в укромном уголочке.
Я поднималась раньше всех в комнате, сонная, прошагивала два коридора в туалет и моечную, возвращалась тем же длинным путём в комнату, одевалась, брала в руки трость, будила Лорку с Лидой и выходила в четверть восьмого на протоптанную или заваленную выпавшим ночью снегом дорожку. Сугробы возвышались на всем моем пути на завод и напоминали огромные пуховые диваны. Глаза слипались, и я рада была бы окунуться в любой из этих сугробов и спать, спать... Но и вечером никак не удавалось уснуть пораньше – жизнь общежития затихала часам к двум ночи.
Хронический недосып доставал меня на лекциях, когда при записи слова лектора, не проникая в сознание, переносились рукой на бумагу, и я вдруг роняла голову на лист тетради, и кончик наливной ручки съезжал к углу, вычерчивая замысловатый вензель - автограф Морфея.
Однажды я даже решилась обратиться в заводской медпункт - меня шатало, голова отяжелела, клещи полуавтомата двоились, штенгель шёл косо. Но заводской врач знала дело туго: "Ничем не могу помочь. Вы просто не выспались. Больничный по этому поводу не выдаётся!"
После работы в первую смену я ехала в библиотеку и там, за столом в читальном зале, положив голову на руки, спала до начала вечерних занятий в институте.
Заканчивались занятия около десяти вечера, когда все столовые города уже были закрыты, и с вечерним питанием дела тоже обстояли из рук вон. Студенты-старшекурсники решали эту проблему с помощью «коммун» (то есть складчиной и приготовлением еды дежурным по комнате на всю компанию). «Рабам» (рабочим студентам) готовить было некогда. Поэтому полноценно я ела раз в сутки - во время обеда на заводе. Попытки обеспечить себя едой не удавались: если ты предусмотрительно перед лекциями успевал заскочить в магазин и затовариться какой-то снедью, то тебя, возвратившегося с занятий, встречала голодная комната...
По вечерам по общаге из двери в дверь слонялись худющие жильцы с одной фразой: "У вас хлеба нет?" Хлеб закупался почти в каждой комнате наиболее предусмотрительным жильцом, но уже к восьми вечера от булки не оставалось ни крошки, а есть хотелось. Нередко измученные голодными спазмами самые страждущие, объединившись парой, ехали на вокзал (только там можно было найти работающую "точку питания"), покупали несколько банок консервов и возвращались к голодающим собратьям и сестрам. И мгновенно в комнату набивались соседи с претензией на угощение.
Из-за нерегулярного питания все студенты и студентки отличались интересной бледностью лиц и стройными талиями.
Как-то я шла с первой заводской смены в общежитие и вижу: продают арбузы с лотка. В сумке лежала зарплата, и я соблазнилась - положила трехкилограммового красавца в авоську, притащила в общежитие, водрузила на стол и сама подалась на занятия. Вернулась, а арбуз уничтожен подчистую, даже корок не осталось. Соседи умяли, не поинтересовавшись – «а кто принёс?» Было обидно – нести же трудно было, и ни кусочка не досталось!
 
Со второй рабочей сменой было полегче: лекции в институте начинались час спустя после окончания смены на заводе, и можно было успеть перекусить в институтском буфете перед занятиями, да и вечером можно было не торопясь пройтись по снежку от завода до общаги, наслаждаясь отдыхом, а не мерзнуть после вечерних лекций в ожидании транспорта на остановке, находящейся в центре города, в полутора километрах от твоего общежития.
Мои сокурсники решали проблему транспорта просто – шли компанией в общагу пешком. Зимний транспорт в Эмске – это ещё одно недоразумение: чем ниже градус на улице, тем длиннее были интервалы между автобусами-трамваями, идущими по нужному тебе маршруту. Молодые, сильные ноги зимой в Сибири крайне важное преимущество. Для меня же прогулки по накатанным до зеркального блеска или неубранным от снега тротуарам, как и пересечение обледенелых дорог, были просто опасны – не успею отряхнуться от одного падения, как опять лежу с разбросанными сумкой, палкой и ногами. И хорошо, если ещё не выбила при падении пальцы!
Да и мороз под минус сорок тоже не очень-то был кстати с моей черепашьей скоростью.
Как-то у меня сломалась раскручивающаяся палка. В магазин идти – а в какой? Дело было поздней осенью, вот-вот выпадёт снег, а по нему без трости я ходить никак не могла. Пишу письмо домой: «Выручайте!». И через неделю в нашу комнату постучали – родители не только выслали палку бандеролью, но и оплатили её доставку. И почтальон мне её принесла!
Каково ей было найти меня в нашем улье.
Папа тогда сделал два варианта трости: одну, как прежнюю, а другую - выточил на токарном станке несколько стальных трубок, вставляемыми друг в друга на манер телескопа и державшихся за счет трения. Но это довольно оригинальное решение оказалось непригодным: при малейшем ударе по трости, (скажем, при входе в автобус я задевала ею поручень), она распадалась на составные части. Папа долго не мог понять: «А зачем ты ею задеваешь? Надо бережно…». Милый Папа! Он всю жизнь прожил в посёлке, где до всего рукой подать, и плохо представлял, какие толпы людей в студенческом городе скапливались в часы пик на городских остановках, и зайти и выйти из трамвая-автобуса «бережно» совершенно не возможно.
Отношения у меня с транспортом со времени студенчества так и не наладились – это одно из самых опасных для инвалида мест.
Без транспорта нельзя: скорость нашего передвижения недопустимо мала. И если пожилым людям вроде бы некуда торопиться (хотя – и это не факт), то тем, кому время дорого, надо уметь и бегать за автобусом, и прыгать на подножку. Как бы ты ни планировал время, а всё равно - со слабыми ногами оказываешься в ситуации напряжённой довольно часто. Не редко автобус проезжает мимо остановки или не доезжает до неё. Быстроногие бегут, прыгают… Инвалид же оказывается в стороне. Или зимой, когда на остановках образуются наледи от шарканья многих ног, а возле бордюра – скользкая дорожка от тормозящих постоянно колёс, инвалиду к автобусу не подойти. И опять мы топчемся, тоскливо глядя в разверстые призывно двери. Попросить помочь? А кого, если тот, кому по пути с тобой, уже в салоне, а другим нет до тебя дела: они выглядывают свой номер автобуса.
Но если ты даже и попал благополучно в автобус, опять у тебя проблемы: устоять! Вглубь автобуса тебе не следует – потом с негнущейся, не слушающейся ногой трудно будет выбраться на своей остановке. Около двери стоять – мешаешься входящим-выходящим. Единственное доступное для тебя место – около выходной двери, и табличка там прикреплена, за тобой это место резервирующая, да только оно-то в первую очередь и занимается теми, кто первыми в автобус втиснулся, а это самые ловкие, здоровые, и уступать это место они не желают – не для того первыми в автобус протискивались! А ты стоишь рядом – в одной руке трость, в другой – сумка, третьей руки нет... Да если рука и свободна – удержи-ка себя в качающемся туда-сюда салоне, под толчками соседей, при резких торможениях, когда ты, фактически, стоишь на одной ноге.
 
Вот почему во всех цивилизованных странах инвалидов-опорников обеспечивают личным транспортом: для них он поистине не роскошь, а средство передвижения. Но, увы – в России, как всегда, на всех денег не хватает, и транспорт инвалиды приобретают по мере своих материальных возможностей, а потом его ещё и переделывают на ручное управление тоже за собственный счёт.
Это, повторюсь, если есть материальные возможности. А у кого из инвалидов они есть?
И что можно успеть в жизни, когда везде ходишь сам, со своей личной скоростью?
Тебя же все обгоняют!
СТУДЕНТЫ В СВОБОДНОЕ ВРЕМЯ
По вечерам где-нибудь в более-менее широком месте коридора общаги собиралась толпа жильцов с непременной гитарой, и какой-нибудь «жгучий блондин» выходил на середину... Выделялся у нас там один – Лёня с третьего курса. Его движения под гитарное сопровождение были отточены и ритмичны. Все общежитие сбегалось смотреть, как он танцевал. Студентки сходили по нему с ума...
А потом все пели.
Студенческая традиция – петь в коридорах общежития – перешла по наследству из ЭПИ, да и студенты старших курсов поступали ведь ещё в тот старый, заслуженный институт, поэтому слова «Стал наш ЭПИ вторым домом родным, песни студенты поют, время придёт – мы расстанемся с ним…» - пелись с некоторым вызовом-протестом. Это для нас, первокурсников, отделение радиотехнического факультета от альма-матер ничего почти не значило, а бывшие ЭПИиповцы, конечно, были не довольны, что в их дипломах будет стоять не печать старейшего сибирского вуза, а никому не известного ЭИРиЭТа.
Спевки и танцы привлекали не всех. В комнатах клубилась своя, интеллектуальная жизнь. Мы, девушки строгих правил, к мальчикам сами не ходили, но вот к нам они заглядывали постоянно. И, бывало, в нашу комнату набивалось, кроме жильцов, еще человек десять – и это были не обязательно парни нашей группы. Было ли что-то подобное в других девчачьих комнатах – не знаю, только у нас постоянно затевались занимательнейшие беседы. В нашей группе учился Володька Михневич – худой, с негритянскими толстыми губами, высокий парень в очках. Он подбрасывал постоянно темы для обсуждений, а кто был в курсе – развивал их и высказывался. Мне же в этих беседах приходилось помалкивать -  чувствовала себя в этой компании «серой мышкой».
Разница в интеллекте между выходцами из интеллигентных семей или приехавшими из крупных городов, пусть и провинциальных, и такими как я, выросшими в поселках, селах, где главным источником знаний и культуры были школьные и районные библиотеки, радиопередачи и клубные фильмы – ощущалась колоссальной.
Наслушавшись в очередной раз о различных течениях в живописи, услышав имена новых авторов,  потом в институтской библиотеке я выискивала по каталогам книги по искусству и культуре, выписывала фамилии неизвестных ранее писателей, поэтов. Взяла себе за обыкновение по субботам ходит в концертный зал филармонии. Иногда с кем-нибудь из девчонок выбирались в драмтеатр. И часто, тоже по выходным, мы ходили в кино.
Одно своё «достоинство» я знала, и тогда включалась в общий разговор, когда наша компания переходила к стихам – вот тут я отводила душеньку. Роберт Рождественский, Илья Фоняков, Римма Казакова – их стихи целыми антологиями выучила ещё в школе. Участия в конкурсах чтецов дали мощную отдачу, и меня запоминали не по внешним признаком, а вот по этим чтениям: «Та девочка, что стихи читает».
Динамик в комнате не замолкал до часу ночи, и как-то из черного кирпичика со стены раздался нежный глубокий голос, поющий на итальянском. "Кто это?" – Лариса подняла голову от стола и всех обозрела. Мы тоже прислушались – а правда, неслыханное что-то. «Мы передавали концерт Робертино Лоретти", - сообщила диктор.
Этот мальчик тогда покорил страну. Его знали все – и пионеры, и пенсионеры. Ни у одного иностранного певца в те годы не было такой повальной, всенародной популярности, как у этого пухлого, черноглазого итальянчика.
 
Письма от Самуила шли регулярно – минимум, одно в неделю. В общежитии их раскладывали пофамильно в специальном ящике с ячейками, и я часто вынимала авиаконверт, подписанный знакомым почерком. Но уже давно прекратила считать - сколько дней прошло от получения последнего письма, как в первые месяцы после проводов его в армию: слишком была заполнена моя жизнь, и скучать было некогда.
Только очень хотелось домой.
Новый 1963-ий год мы комнатой отмечали в общежитии; никто никуда не поехал – работа на заводе держала. И Тоня, родом из деревни в нескольких часах езды от Эмска, и Лора с Лидой, приехавшие из соседней области, – даже они не могли себе позволить отлучиться из города на пару дней. Мы не были настоящими студентами, которые могут лекции прогулять и смотаться по-быстрому к себе домой.  Если у студента-«раба» были проблемы с трудовой дисциплиной, то его могли уволить с завода по соответствующей статье КЗОТа, и тут же автоматически следовало отчисление института – чикаться с нами никто не собирался. Посему встречали Новый год в Эмске всей честной компанией.
А как  отмечается праздник в студенческом общежитии?
Обязательно за неделю до праздников студсовет собирал всех старост комнат с инструктажем – никаких свечей и гирлянд. На ёлке, если комната решает её установить, только невозгораемые игрушки. "Будем проверять и отчислять при обнаружении. Чтобы никакого вина, только газировка, а кому неймётся - идите на улицу".
И какое застолье без спиртного? И кто это нас в новогоднюю ночь будет "проверять?" А! Нам не страшен серый волк...
Прежде всего, группа сговорилась: в какой комнате устраивается застолье. Устроили складчину на снедь, (в основном, закусочную) и питьё (в основном – вино, хотя для мальчишек предусмотрели и несколько бутылок водки).
И представители мужской составляющей группы идут с наказами в магазин.
В начале 60-х годов ещё не было той продуктовой скудости, что постепенно появилась в конце десятилетия и развилась в семидесятых. Слово «блат», хотя и уже начало звучать в обиходе, но касалось, в основном, сфер, обычным людям не знакомых, не доступных, поэтому презрительного оттенка оно не имело, скорее, произносилось с усмешкой, с маханием рукой, мол, «а, пусть бесятся», относящееся к кому-то «там», в верхах. И посему не было проблем с хорошим вином в магазинах, с копчёной колбасой, крабовыми консервами, шоколадом и прочими деликатесами. Проблема была лишь с деньгами – их на всё это у обычных людей не хватало.
В нашей группе никто не выделялся каким-то особым социальным положением. Возможно, в личных делах каждого студента и были записи о происхождении: кто из интеллигентов, кто из рабочих-колхозников, но явного отличия по поведению ли, одежде ли (как это было в школе) между моими согруппниками я не замечала. А поскольку все мы были в то время рабочим классом, то и у всех доходы (зарплаты) были более-менее одинаковыми: 80-100 рублей. Вот на эти деньги мы и шикнули в Новый год.
Я, кажется, в третий раз в жизни тогда напилась.
Студенческая вольница в первую очередь искушает человека в этом вот вопросе.
Дома – только разговоры: «нельзя».
Мама, дав зарок после моей операции, себе не позволяла ни капли, а вот  Папа периодически демонстрировал «упитие»: в такие дни он возвращался домой в распахнутом пальто, с отвисшими губами, с лиловым оттенком лица. Мама перебиралась в нашу комнату, Папа же, раздетый до трусов, маялся один на супружеской кровати. Его не тошнило, но было видно, как он страдает. Он становился на коленки, утыкался головой в подушку и утробно ревел: «О-о-о! О-о-о!» Мама плакала злыми слезами. В доме было очень плохо в такие вечера. Похмелье у Папы тоже было тяжёлым, поэтому слишком напиваться он не стремился. «Надо знать свою норму!» - постоянно говорил он. «Кто бы говорил!» - подавала голос Мама. Папа смеялся: «Вот паразитка! Я, что, у тебя алкоголик? Вот и молчи, когда мужчина говорит, а то получишь по организму». Мама с гневно-презрительным лицом появлялась из кухни: «Как вот дам тапком!» На этом и заканчивалась вся демонстрационно-воспитательная сценка в родительском доме.
Что нам, девушкам, нельзя пить вообще (ну, разве в праздник и день рождения махонькую рюмочку вина) – это само собой разумелось. Поэтому пресловутой культуры питья (что можно, что не следует, и сколько можно того, чего можно, чтобы тебя не развезло, и где можно, и с кем можно…) – мы её знать не знали. Дома было просто «нельзя», а в общежитии, оказалось, что можно. Вот и постигали сами эту науку – насчёт: а сколько «можно»?
Каждый переживал новые знания внутри: страданиями от перепитой дозы, утренними муками похмелья (это было, понятно, у всех), но вот про себя я ещё помню – это чувство стыда. Его я так и не смогла переступить или привыкнуть. Воспоминания о вчерашних эпизодах мучили меня хлеще похмелья. Один раз я мгновенно протрезвела, когда в туалете, куда  добрела, держась о ставшие совсем уж узкими стены общежитинского коридора, увидала, что на ногах разная обувь: на неживой ноге туфель, а на здоровой – ботинок. Вероятно, мне было так плохо, что захотелось на свежий воздух, и я начала было собираться идти на улицу, но позыв в туалет пересилил, и я отправилась в своё стометровое путешествие по коридорам и лестницам в разной обуви. «Меня ж такую вся общага видела!» - я ещё могла вообразить, что сохраняю на лице мину порядочно-трезвой девушкой, но разная обувка!.. Репутация явно была под угрозой. А для плохой славы (это было во мне калёным железом впечатано) – повод нельзя давать ни в коем случае.
Постепенно пределы нормы постигались, хотя процесс этот был очень длительный.
Самое дурное, что пока себя можешь контролировать, у тебя, как говорится, «ни в одном глазу», а потому «стоп» не выговаривается: а чего «стоп», если ты, как стёклышко. И нужны длительные эксперименты: с остановкой в самом начале – («я – пас»); через полчаса после начала застолья («Сколько мы сидим?»); и в тот момент, когда пить уже не охота. Он наступает этот момент – («душа не принимает»), а его пропускаешь из-за невнимательности. Но звонок этот бывает всегда – вдруг очередной глоток вина, что называется, «колом». Вот тут-то и надо сказать «стоп», потому что звонок этот - последний (бывает ли первый? - нет, по-моему), дальше уже пойдёт опять, как в начале застолья: не заметно и легко выпиваются очередные рюмочки, но норма уже преодолена, и дальше тебе уже предстоят все «прелести» от «перебрала».
Беда это или благо, но я на другой день почти всё помню, что было накануне, и маюсь на всю голову и физическими, и нравственными муками.
Одним словом, эта «студенческая практика» научила-таки меня «культурному застолью», когда питие действительно веселие, а не повод и причина для последующих страданий.
Приближалась первая сессия.
На учебу у нас отводилось лишь шестнадцать часов в неделю (по две пары четыре дня из семи), потому и экзаменов было всего два, и один из них - по начертательной геометрии.
Я настолько запустила этот предмет, что, с трудом сдав предэкзаменационный зачет на "удочку", вовсе не надеялась сдать экзамен, хотя и была полна решимости честно заниматься по конспектам.
 
Как я тогда скучала по дому! Мечта очутиться там хоть на день просто изводила. Для её осуществления было нужно одно: попытаться сдать эти два экзамена до сессии, чтобы сессионный отпуск использовать для нелегальных каникул. Мы ведь работали, посему каникул – обычных, студенческих – нам не полагалось.
Несколько вечеров и воскресений я провела в библиотеке, разбираясь в конспектах по "начерталке". И шаг за шагом таки разобралась в ней. Ничего там сложного и не было! Занималась бы систематически в семестре – всё бы знала.
И вот завтра экзамен. Не у нашей группы, но преподаватели шли навстречу желающим поскорее сдать сессию и разрешали сдавать экзамены досрочно в составе других групп. Ничего не сказав девочкам из комнаты о своих планах (попытаться сдать экзамен досрочно), отпросившись у мастера в отгул, якобы, для подчистки «хвостов» перед сессией, всю ночь перед экзаменом я просидела в «красном уголке» над конспектом. Утром вернулась в комнату, разбудила Лорку и Лиду, проводила их на смену, приговаривая о мечтах завалиться спать сей же час, привела себя в порядок и вышла в темень зимнего утра.
Голова была тяжеловата, но бессонная ночь пока никак не сказывалась. В главном корпусе (у нашего института ещё не было своего корпуса – он ремонтировался, и мы занимались в помешениях ЭПИ) разыскала аудиторию, где принимался экзамен. Студентов в этот ранний час было немного, я почти сразу же зашла в аудиторию, взяла билет...
- Вам четверки достаточно? Или еще дополнительные вопросы задам - для пятерки? - спросила преподаватель, когда я закончила отвечать на вопросы билета.
- Нет, четверки мне хватит!
А у самой внутри все пело: "Ура! Победа!"
 
Через полтора часа я уже возвращалась в общежитие. Рассвело. Синее февральское безоблачное утро. Высокие тополя в матово-мохнатом инее уходили вершинами в голубое небо. Было тихо, торжественно, нарядно и чисто. А у меня пело сердце.
Ни разу до того я не испытывала такой радости от сданного экзамена. А сколько уже я их перенасдавала! Сегодня экзамен был особенный: не только сдача предмета, а что-то иное, большее.
Я выполнила - и выполнила на славу - задачу, которую сама себе поставила. Победа в предстоящем «сражении» была не очевидна: она была желанна, но совсем не обязательно я могла справиться. Дела с начертательной геометрией действительно обстояли так плохо, что я не на шутку боялась из-за неё вылететь из института.
Раньше мои успехи в учёбе были как-то само собой разумеющимися. Что-то давалось легче, что-то требовало посидеть усиленно над учебниками, но от них, вообще-то, мало что зависело: последствий радикальных от того, сдам ли предмет на тройку или пятёрку - не было, разве шлепок по самолюбию. Сдача же "начерталки" означала, что я буду продолжать учиться в институте (в долгосрочной перспективе), а вот прямо следом поеду домой –высвободила себе время. Ну и ещё: я поставила себе задачу и решила её без чьей-либо помощи. Значит, могу!..
За химию (второй экзамен) была спокойна - хоть на тройку, но сдам...
Я вернулась в общежитие и завалилась спать. Девочки были - кто на заводе, кто - в институте. И вечером я всех огорошила известием: сдала начерталку - первая в группе.
И вот экзамены сданы досрочно, на работе оформлен сессионный отпуск и несколько дополнительных дней выпрошено «без содержания».
Хотя и не разрешалось использовать сессионный отпуск для других целей, но на заводе закрывали на это "нарушение" глаза и не требовали справок о датах сдачи экзаменов. В сущности, мы были еще детьми, недавно лишь оторванными от родителей, и наши начальники сочувственно относились к тем, кто, досрочно сдав экзамены, использовал сессионное время для поездки домой.
Ничего не написав родным о своих планах, на скопленные, заработанные на заводе, деньги я купила билеты "туда и обратно" на самолет и подарок сестрёнке - наручные часы.
Девочки ещё спали, когда я вышла из комнаты в зимней экипировке: мужская ушанка из кролика, тёмно-синее драповое пальто с каракулевым черным воротничком, теплые ботинки (сапоги в те годы ещё не вошли в обиход, а валенки я носить не могла). Несколько платьев утрамбованы в зелёный замшевый рюкзачок, купленный незадолго до этой поездки – уже соображала, что таскать за ручку чемодан по сугробам и наледям, которые мне предстоят, пока я доберусь до дома, совсем ни к чему.
Этот рюкзачок попался на глаза очень кстати - именно когда я задумалась над проблемой чемодана. Освободить руки…
Сейчас рюкзачки вошли в моду и являются неотъемлемой частью экипировки молодых. В те же годы рюкзаки предполагались уместными лишь в «хозяйстве» туристов, и только-только стали появляться в продаже аккуратненькие, из искусственной замши, разноцветные, небольшие рюкзачки с мягкими ремнями - вместо огромных, из брезента, мешков.
Городской аэропорт находился на высокой Каштачной горе в северной части города. Транспорт туда если и ходил, то редко, а в то утро мне пришлось добираться до него пешком. О такси не могло быть и речи: я и вызывать их не умела, и не верила им, да и денег жалела. Мало того, их было тогда немного в городе, и задумай я им воспользоваться, ещё не известно, что бы из этого получилось.
 
Утренний, пустой, холодный трамвай высадил меня у подножья Каштака. Было ещё темно, и только глубокий, белый снег позволял видеть дорогу, разворошенную каким-то тяжёлым транспортом.
Путь был неблизкий и тяжёлый. Пригнув голову, опираясь на палку, я начала подниматься вверх по склону…
Забираться в гору, если позволяет уклон, с негнущейся в колене ногой проще, чем спускаться, потому что при крутом спуске можно элементарно не удержать равновесия и покатиться. Но опасность не преодолеть слишком крутой подъём, конечно, тоже существует. Здоровые ноги с гнущейся стопой справляются с этой задачей и за счёт быстроты подъёма, и, в крайнем случае, с помощью рук, цепляясь которыми за кусты или отталкиваясь от земли, можно преодолеть крутой подъём.
На протезе преодолеваются лишь очень пологие уклоны.
Однажды я шла по проезжей части дороги (дело было зимой), потому что параллельно бегущий тротуар был не расчищен, а идти по слежавшемуся неровными буграми снегу очень сложно. Прижималась к бордюру, шла навстречу редким автомобилям. В какой-то момент дорога пошла под уклон, а тротуар стал всё выше над ней вздыматься. Метров через сто оказалось, что нужное мне здание находится на высоте метров четырёх над тем местом, где я стою. Возвращаться назад не хотелось – мне пришлось бы шагать лишние двести метров, а подняться на такую высоту самостоятельно не могла. Я стояла на обочине, задрав голову, злилась на себя и на свои ноги. Какой-то парень переходил в этом месте дорогу и понял мои проблемы. «Давайте помогу», - обратился он ко мне. Я разозлилась ещё больше – уже на жизнь: какого черта мне, молодой и сильной, должен помогать моих лет человек! Почему я не могу обойтись без этой помощи?! «Не надо, справлюсь!» - почти грубо ответила я, хотя на глазах закипали слёзы. Раза два попыталась подняться, наконец, отступилась и расплакалась. Парень, отошедший от меня, было, вернулся и ещё раз предложил свою помощь. Мы с ним поднялись таки на этот взгорок, но впредь я стала внимательнее ходить по дорогам: злость на себя осталась - попадать в ситуации, когда предлагают помощь, мне больше не хотелось. И нужно было прожить несколько десятков лет, чтобы понять – мне, маломощной, Провидение всегда посылало в трудную минуту кого-то, способного помочь, в какой бы я не оказывалась непреодолимой для моих сил ситуации, обязательно даже в глухом безлюдье вдруг появляется идущий мимо человек. Стоит только его окликнуть. И лишь моя гордыня - «сама-сама» - мешала воспользоваться этой посланной помощью. Закономерность этих случаев доказала их системность. Но я очень долго оставалась неверующей.
И вот я поднимаюсь в гору, к городскому «аэропорту» (не заслуживал этого громкого наименования тот пейзаж и избушка, что формировали наш аэропорт). Забавно, вероятно, выглядела моя фигура на пустой, крутой, зимней дороге. Было скользко и холодно, но меня грела мысль, что завтра я увижу родных.
Я шла, оскальзываясь или погружаясь в снег, выискивая не глазами, а чутьём, куда поставить ногу. Это было то самое чувство преодоления, которое часто охватывало меня не только в трудной дороге: «Никто не сделает это вместо меня, ни от кого в этом деле я не могу ожидать помощи, но я смогу, не надо только останавливаться и думать, как хорошо было ещё вчера, когда не было вот этого, почти не преодолимого дела, и кой леший меня несёт, что, мне было плохо там, внизу?»
Наконец передо мною широкое плато взлётного поля, вдали невысокий домик аэропорта, вышка диспетчера и мой самолёт до Новосибирского аэропорта; оттуда переезд на автобусе до аэропорта «Толмачёво», откуда уже большим ТУ я полечу в свой город.
ПОЕЗДКА ДОМОЙ
До родного города я долетела ранним утром. Автобусы еще не ходили, а мне так не терпелось, что – а, была-не была! - взяла такси. И суетясь, из окон машины перескакивая взглядом с одного знакомого места на другое, я аж тихонько повизгивала, не заботясь, что мой щенячий восторг услышит таксист.
И вот наш дом. Рассчиталась, вышла, ступеньки подъезда, наша дверь, стучу. Оттуда полгода не слышанный голос:
- Кто там?
- Мама, это я, Дина!
- Господи, Дина приехала!
Дверь отворилась, и на мне, поджав ноги, повисла Галка, выросшая за это время сантиметров на десять.
- Динка, Динка! - кричала она.
- Галя! Простудишься! - несся из-за дверей мамин голос.
Сестра срывает с меня рюкзак, я перешагиваю порог и попадаю в тёплый мамин стан… Вокруг столько рук, плеч и грудей.
Вышел Папа, радостный:
- Как же ты!.. И не предупредила… Мы бы встретили.
И я совсем уже тону в его огромных руках.
Так я приехала домой после первой, такой долгой, разлуки.
День был будний. Родители спешили на работу, Галя – в школу.
Я легла отсыпаться, а вечером все сели за столом в комнате. И тут уж всё подробно разглядели и расспросили.
Больше всего Маму поразила моя худоба: пока я жила дома - не была такой стройненькой.
- Как ты там питаешься?
Пришлось объяснять, что расписание столовых не совпадает с тем режимом, по которому мне приходится жить, а готовить некогда и негде. А когда я стала раздавать подарки, Мама расстроилась еще больше:
- Теперь я поняла, почему ты не ела - ты экономила деньги на подарки.
И почти до ссоры (ничего не изменилось!) я доказывала, что денег зарабатываю достаточно, чтобы и прокормить себя, и даже что-то купить, а часы Гале я давно мечтала подарить, потому что сестре шёл только четырнадцатый год, и от родителей она их могла получить не скоро.
- Ты специально не идёшь в столовую, чтобы сэкономить лишние пятьдесят копеек! – настаивала Мама.
- Ну, пойми же, - злясь (ну, не о том я хотела говорить в этот первый вечер после полугодового расставания), протестовала я, - когда вечером возвращаешься в общежитие после занятий, уже все магазины и столовые закрыты! Мне - что, эти пятьдесят копеек выбросить в снег?
- Да лучше бы выбросила! – восклицала Мама.
Ей, как всегда, необходимо было доказать свою правоту, я, характером пошедшая в неё, старалась отмести от себя обвинения и восстановить справедливость – вечная история!
Папа положил конец перепалке:
- Погоди со своими столовыми, - остановил он Маму. – Ты мне вот что скажи, Дина: не жалеешь, что уехала?
- Жалею, Папа, – самым искренним тоном ответила я. – Очень трудно. Очень. Особенно из-за снега. Там его столько!.. Идёшь на работу по тротуару и слышишь – параллельно идёт трамвай, а его не видно – такие сугробы. Улицы чистятся только для транспорта, тротуары протаптываются - для моих ног и палки – узко, ноги ещё умещаются, а палка проваливается, и балансируешь, как на канате. А уж когда вообще по свежему снегу идёшь (утром, на работу, когда ещё никто не прошёл), то всех чертей вспомнишь! Иногда через сугроб на пути перебираешься на четвереньках, иначе никак. А в транспорт садиться!.. Там же, чем больше мороз, тем реже автобусы – ломаются они, что ли. Народ на остановке сатанеет, все спешат, попробуй – сунься. Или выходишь на остановку задолго до толпы, все спят или на работе, или обратно едешь, когда схлынет. А это время же! И его на всё не хватает. А забраться в автобус – у тебя в руках тубус с чертежами, сумка, в другой палка, а тебе нужно за поручень ухватиться, а сзади подпирают. И выходить – те же проблемы. Но вот приноровилась! Так какого-нибудь хвоста не хватает, чтобы помогал держаться!
- А на костылях если?..
- Ну, тогда вовсе руки заняты, хотя, конечно, костыли бы оберегали – палка не так в глаза бросается, потому-то на тебя напирают, не пропустят. Но я на костыли переходить не стану. У нас есть один парень в общаге, тоже без ноги, со старшего курса. Так он с одним костылём управляется. Я даже видела – он в волейбол играл: подмышкой костыль прижмёт и скачет по площадке, руки свободны. Но я так не смогу – я стесняюсь, если без протеза. Я ж всё же девушка.
- Ну и?.. Возвращаться, как, не намерена?
- А куда? И потом - тут те же проблемы будут. С посёлка в город ездить – тот же транспорт.
- Ну, тут мы бы помогали, хоть не было бы проблем с жильём неблагоустроенным: постирать, сготовить, помыться.
- Ну, может, летом приеду, похожу по здешним институтам – перевестись попробую. Тяжело всё же там мне! Девчонки по танцевальным вечерам, в кино. Приду вечером – полна комната парней, беседы, споры, что-то обсуждают, а всё мимо меня – не успеваю ни в чём поучаствовать. Живу, как в скорлупе.
- Дина, а Самуил-то пишет?
- Да, пишет, одна и отрада – эти письма. Я их жду. У наших девчонок ухажёры, я – верная солдатка. Начну ответ писать – что ты! На трёх-четырёх листах: что прочла, куда сходила, понравилось – нет. А от него всё время одно – скучаю, был в увольнительной. Фотографии часто присылает – везде такой упитанный, и всё время улыбается.
Всё интересовало родителей. Мама качала неодобрительно головой, слыша про мытарства с дорогами, столовыми, баней и прочим. Папа тоже слушал озабоченно. Было видно, с какой бы готовностью они кинулись бы выполнять действа, которые мне облегчили  жизнь. Но что они могли?
А в стране ничего не было предусмотрено для упрощения жизни людей, вроде меня.
Через десять дней я вернулась в Эмск, немного избыв свою тоску по дому.
ОБЩИЙ ВАГОН
Закончился второй семестр моего студенчества. Он мало чем отличался от первого по наполненности дней: та же работа на «лампочке», те же занятия в аудиториях четыре дня в неделю, та же «борьба» с бытом, крайне неустроенным, но терпеливо переносимым. В те годы основная масса людей жили именно так, а возможно – и хуже. Сколько ещё было неблагоустроенных бараков!
И ещё чем было занято время – надо было одеться. На практике в ателье я научилась шить "лёгкое платье": блузки, юбки. И в общежитии  договорилась с одной старой женщиной, жившей на нижнем этаже, пользоваться её швейноё машинкой. Кто она была такая, я не знаю, вероятно - бывшая работница общежития, по старости оставившая дела и ютившаяся в небольшой комнатке вместе с сыном, полным, сравнительно ещё молодым, но явно нездоровым. Он почти не выходил из комнаты, нигде не работал, и мы никогда не слышали его голоса.
Дома меня не очень задевала мысль – как я выгляжу. Одевали меня родители в магазинах готовой одежды, время от времени балуя - позволяя заказать платье у посёльской шивухи. Обычно подбирали одежду подобротнее и подешевле. А в общежитии у соседок я видела вещи и покрасивее, и понаряднее. Да и выходить в театр, в концертный зал тоже хотелось в более подходящей одежде, а не в том, в чём сидела на лекциях.
Проблема обновления гардероба иногда решалась взаимным обменом или даже покупкой у соседок по комнате тех же кофточек или платьев, и умение шить тоже как-то этот вопрос решало. Дело было только за временем.
Во втором семестре особых проблем с учёбой уже не было: я поняла, как важно не запускать предметы, и старалась все контрольные точки сдавать вовремя.
И вот пришла моя первая Эмская весна.
Город, полный зелени, - расцвёл. В моём родном посёлке по обочинам дорог росли лишь тополя да вязы, поэтому весна от лета не сильно разнилась. В Эмске же весной, в конце мая, улицы кипели и пенились белыми черёмуховыми шапками, сиреневыми кружевами, нежными яблоневыми накидками, ясными боярышниковыми звёздочками.
Обожаю Эмск на излёте весны – он так свеж, юн, так красив… И нет ещё гнуса, комара, и светлые, до 4-х часов, ночи. Только бы бродить!
А у тебя сессия…
Но вот экзамены сданы, и нас отпускали на каникулы. Горячие цеха "лампочки" закрывались на лето.
Пора домой, к Маме и Папе, к Гале, к бывшим одноклассникам. Отоспаться, отъесться...
 
С деньгами было туго – растратила снова на подарки, да и на себя кое-что прикупила, поэтому решила ехать поездом, благо времени было не жалко – это не зимние вакации, когда каждый день дорог.
Оделась по-дорожному (черная мужская рубашка, коричневая юбка), вздернула на плечо свой заслуженный рюкзачок и отправилась на эмский вокзал.
Июнь в Эмске - напряжённейший, в смысле уехать, месяц: все иногороднее студенчество рвется из города. Самолет летом не доступен – только хорошие связи могли гарантировано обеспечить билет в нужное время в нужном направлении. Иначе – ночные стояния у дверей кассы Аэрофлота в очереди таких же страждущих улететь. А где время у студента, сдающего сессию? Да, вообще-то, и не по карману мне оказался в этот раз самолёт.
Поэтому - только поезд. И тут огромный камень на пути. При строительстве Транссибирской магистрали Эмск остался в стороне, и уехать по Ж/Д из него можно только на юг или на запад, а до Дальнего Востока - только или через Новосибирск, или, опять же, через станцию Тайга, и билеты до конечной станции тоже можно приобретать только в кассах этих  промежуточных «точек».
Итак, электричка, и я - в Тайге. Конечно, никаких «инвалиды – без очереди» над кассами не значилось, как, впрочем, и в настоящее время, и пока я дохромала до окошечка, у которого скопилась, как рой мух, толпа галдящих студентов, и, отстояв очередь, просунулась со своим: «Один до Хабаровска», мне предложили на выбор: купейный или общий. Плацкарта вся была разобрана. На купейный, понятно, денег у меня не было, пришлось довольствоваться «общим». А ехать – более четырёх суток.
 
Через полтора часа подошёл поезд: «Москва-Владивосток». Вагон девятый. Пока дошла, он был битком. Внутри вагон - обычная плацарта, с отсеками и боковыми местами, только и отличие, что ни у кого нет "своего" места. До Красноярска, а это почти пол-суток езды, да ночью, я стояла в проходе, плотно утрамбованная попутчиками, что, вообще-то, было кстати: иначе бы от усталости села на пол. Но уже после остановки в Красноярске вагон попросторнел, и мне удалось я устроиться на лавке в "купе" и даже поспать сидя.
В дороге постепенно я приобретала статус «старожила вагона», отвоевала себе нижнее место, и пассажиры, узнав, что я которые сутки еду в таких условиях, не требовали освободить лавку для других страждущих. Конечно, когда перед большими городами вагон опять набивался народом, то и моя «персональная» лежанка опять становилась общественной.
На одной из станций в вагон село человек десять солдат, некоторые из них оказались и на «моей» лавке.
Вот с кем я отвела душу!.. А её отвести очень требовалось. Мне шёл двадцатый год. Уже два года Самуил служил в армии, и наша переписка не затихала. И, конечно, я томилась без любимого. Были кое-какие суррогаты во время вечеринок. Со случайными парнями, даже не из своей группы, «уединялась» в коридорах, скрываясь за широкой спиной парня, обнималась самым жарким образом, целовалась, но наутро даже и не узнавала, с кем ночью вот тут времечко провела. И чувство стыда перед очередным письмом оттуда, и утихомиривание совести, когда пишешь ответ: ведь ничего и никого тебе не нужно, и зачем это всё было?
Но проходил месяц, другой, и тебя кто-то провожает с дня рождения твоей напарницы Галины, и вы стоите в сенцах общаги, и он ищет твои губы, а ты уклоняешься, что-то шепчешь, а самой жарко, и так бы вот и стоял тут до рассвета. И чёрт с ним, Самуилом, "куда тебя нелёгкая занесла, как мне твоих рук не хватает, твоих губ! А тут – вот они, мягкие, жадные, и тело сжимается под объятиями. Ну, не виновата я и его не искала, он сам…"
И вырываешься, и уходишь, чуть не плача. А засыпая, ещё ощущаешь эти поцелуи, и эти руки, и жаркий шёпот: «Ну, Дина, ну, что ты, маленькая!..» А через два дня видишь «того» и клонишь шею, и еле здороваешься, и останавливаешься, когда "тот" приближается, делая вид, что кого-то ждёшь, чтобы тот прошёл и с глаз скрылся: не нужен он тебе, тот жар прошёл, тот жар не ему был предназначен…
 
...Итак, несколько ближайших купе нашего общего вагона заполнили солдаты. Освоившись и оглядевшись, они мигом выделили из пассажиров молоденькую девушку, едущую в одиночестве и усердно разглядывающую пейзажи за окном. Естественно, наперебой начали за мною ухаживать. Я не ломалась и не чинилась: ясно же – выйдут через пару перегонов. Назвалась Надей. «Надежда!» - тут же подхватили они брошенный мяч. «Куда едете? Наверное, к жениху?» - «Нет у меня жениха, не обзавелась пока». – «О!.. Такого быть не может! Чтобы у такой девушки и не было парня». - «Вот, - делала я гримаску, напропалую кокетничая (откуда только что взялось?!), - вот и не обзавелась. Всё какие-то не такие попадаются…» Ну и в том же духе. 
И был там один тоненький, белобрысенький солдатик, который и на ловеласа-то не походил: уж очень тих был его голос и улыбка - робкая. Он поначалу только изредка вставлял фразы в разноголосицу, но уже через минут двадцать остальные его спутники стали замолкать, когда этот паренёк начинал фразу - что-то почувствовали в его взглядах, наверное...
Мне было жаль расставаться с этими парнишками - уж больно они потешили меня, и приятно было стать вдруг объектом усиленного ухаживания, почувствовать себя... желанной.
В Иркутске в «моё купе» подсели три паренька, ехавшие до Владивостока. Двое из них, понятно, тут же устроили знакомство, третий же - самый симпатичный и, видать, капризный - начал разыгрывать Печорина: цедить сквозь зубы и даже хамить. Прикинувшись в начале простушкой, личину которой уже дня три не снимала, тут я разозлилась и в какой-то перебранке его отбрила. Неожиданно, вместо того, чтобы окончательно повернуться спиной и не замечать, парень проникся ко мне симпатией и стал самым ревностным ухажером. Ехали мы вместе около двух суток, и мне волей-неволей пришлось «раскрыться», но мальчики оказались очень славными: до самого моего города они дружно меня опекали, на станциях кормили мороженым и даже как-то «Печорин» принес с очередной остановки букетик цветов, и, склонив голову и шутовски щёлкнув каблуком, протянул его мне.
 
Да, если молодые люди не видели моей походки, то в кавалерах недостатка не было. Это ещё я у себя на посёлке видела, когда приходила на танцы после занятий хора, и меня начинали усиленно приглашать. Или когда уходила весною в какой-нибудь Эмский парк и сидела там на скамейке – обязательно подходили один или два парни: «Девушка, вы почему одна скучаете?»
Однажды был такой случай. Вечером в выходной соседки-девчонки ушли в наш Дом культуры на танцевальный вечер. Мне тоже не сиделось в комнате, но на танцы идти было уже стыдно – сидеть и глядеть, как бабка старая.
Я принарядилась, причесалась и поехала в Горсад. Потянуло на романтическое приключение. Может быть, кто-то подсядет - хоть поговорить, потом как-нибудь отошью. И правда, очень быстро ко мне подсели два паренька, явно, студенты. Но речи, с какими они усаживались, повадки, глумливые смешки… Я замкнулась и молчала. Некоторое время они развлекались всякими догадками по моему адресу, я – как в рот воды набрала, глядела прямо перед собой, втайне мечтая, чтобы они побыстрее ушли: мне уже не надо никаких романтических приключений, а подниматься и уходить при них всё же не хотелось. И тут один сказал фразу, на всю жизнь отбившую у меня охоту впредь пускаться в подобные авантюры: «Пойдем отсюда! Зачем нам всякий ЛИВЕР!»
Ничего подобного в свой адрес я до сих пор не слышала. Меня вообще никто до этого не оскорблял. Я тогда не пошевелила бровью, но только сумерки помогли скрыть вспыхнувшие огнём щёки. «Поделом тебе, - пронеслось в голове. - Поделом!»
Больше испытывать судьбу я и не пыталась – ливер так ливер, значит, в других глазах я – ливер, и нечего тут воображать.
Годы прошли прежде, чем я поняла – парня разозлила моя непоколебимость, это я им демонстрировала презрение и не шла на контакт. Вот он и «отомстил», облив грязью.
И только вот в таких обстоятельствах, как тогда в вагоне, на недолгое время я могла позволить себе расслабиться и пофлиртовать, наперёд зная, что не разочарую, не поставлю «ухажера» в неловкое положение, когда встану и пройдусь перед ним. Просто до этого не дойдет - люди сойдут с поезда раньше.
В других же обстоятельствах я должна была держать себя в узде и ни в коем случае не делать парням авансов, чтобы не видеть вытянутых лиц и тех неловких движений, которые появлялись у собеседника-ловеласа, только что рассыпавшего перлы красноречия и вдруг подыскивающего предлог слинять как можно скорее, увидев, что девушка хромая.
В той четырёхсуточной поездке я, конечно, отвела душу на этих кратковременных дорожных флиртах: такого числа ухажеров сразу, в течение нескольких дней, у меня никогда не было.
Попутчики, которые, как и я, ехали по несколько дней в нашем купе, занимая верхние полки, сочувственно относились к этой ситуации: понимали, что я использовала момент ("факир на час"), чтобы покупаться в лучах обожания, необходимых каждой девушке, и поэтому подыгрывали мне.
СТУДЕНТКИ
Второй курс до нового года был похож на первый: учеба, завод. После каникул мы снова собрались в нашей комнате, только Лора и Лида места в общежитии не получили: сессию сдали не важно, на тройки. Они сняли вдвоём хибарку, и мы временами к ним ходили в гости. Шестой нашей соседкой стала Алёна - одна из самых заметных девушек группы. "Красавица, спортсменка, комсомолка" - это все о ней.
Ладная фигурка, широкие бёдра и небольшая, но задорно, клювиками вперёд, выступающая грудь, каре из шатеновых волос, чудные раскосые глаза и всегда несколько повышенный, как бы готовый захлебнуться в восторге, - голос. Привлекала она к себе сразу. Современная, независимая, безапелляционная, всех поддерживающая и ко всему подходящая оптимистично.
Но… девочки её не любили. Не сразу, постепенно, проявилась одна Алёнина особенность - самодовольство. В восхищённых словах, восторженных интонациях от неё недостатка не было, но никто не мог похвастаться или припомнить, чтобы Алёна сделал для кого-то что-то хорошее. У неё был свой круг друзей-туристов, байдарочников, альпинистов. Возможно, в походах она была и самоотверженной, и прекрасным товарищем… Возможно! В нашем же кругу был лишь высокий восторженный голос, бодрость духа, восхищение на словах и ни одного предложения кому-то помочь: в учёбе ли, в деньгах, в других наших женских делах. С нею нельзя было поделиться заботой или радостью: Алёна всё воспринимала с блестящими глазами, с восклицаниями: «Да что ты?» или «Надо же!», - и на этом её участие заканчивалось. Разговор можно было закруглять – Алёна начинала разглагольствовать и удивляться несуразности ситуации (если требовалась какая-то деятельная помощь), дескать, она бы ни за что в неё не попала, потому что – то-то и то-то, а она – не дура. Или громко начинала восхищаться и преувеличенно удивляться, если с нею делились радостью. Восторги часто были так несоразмерны сообщению, что начинал подозревать Алёну в неискренности, в том, что она и не расслышала, о чём ей рассказали, а немереный восторг демонстрирует от равнодушия, а не от сочувствия.
К соседкам по комнате она относилась снисходительно и не очень-то церемонилась. Как-то я была свидетельницей такой сценки: она стала развешивать выстиранное шелковое белье на верёвочках, растянутых по комнате. Сначала повесила над своей кроватью, но увидев, что с лифчиков и комбинаций на одеяло каплет вода, передвинула бельишко, так что оно оказалось над кроватью соседки, приговаривая при этом: "Марго подарочек - пусть не вредничает!"
На первом курсе наши парни так и роились около нее. Еще бы! Точеная, с тонкой талией и широкими бедрами фигурка, миндалевидные глаза, моднячая стрижка, живость и готовность обсуждать любую (постороннюю) тему, ум - все это вроде должно было гарантировать ей успех, и на первых порах так и было, но уже к лету среди наших парней у нее поклонника не было, да и девчонок она раздражала тем, что везде лезла со своим мнением, как правило, ортодоксальным, и советами, опять же зачастую по принципу: "чужую беду руками разведу". На третьем курсе она вышла замуж за одного очень славного студента, на курс старше нас, из той же туристкой компании, а через год развелась с ним и тут же вышла за другого студента ("понимаете, девчонки, он больше мужик, чем Сережка"), который на наш взгляд первому в подметки не годился.
Она первая из девушек нашей группы после института стала кандидатом наук, хотя училась далеко не лучше всех. Алёну преследовала упорная неудачливость при сдаче экзаменов: накануне она всех уверяла, что все у нее схвачено, но с экзамена приходила со злыми слезами: "Ну, знаю же, а рассказать не могу". Ее манера излагать ответ напористым высоким голосом и при этом допускать небрежности в деталях («Ну, конечно, я же это имела в виду! Это же понятно!»), вероятно, раздражала экзаменаторов, и отметки в зачетке скорее отражали эмоции преподавателей, чем степень знания предмета Алёной.
Я с нею одно время сдружилась. Ходили вместе в кино, она занимала для меня стол в библиотеке, чуть-чуть меня курировала. Но и меня надолго не хватило. Может быть, я была к ней не справедлива, но наигранность её поведения, подчёркивание (так мне казалось) своего оптимизма – отталкивало. Хотелось душевности, искренности, а не плакатного – «всё у нас получится!» Нечуткость, возможно, и моя собственная… Последней каплей стал  эпизод, когда Алёна возвратилась с похорон отца и рассказывала: «Знаете, девчонки, я там не пролила ни слезинки». Вот уж чего я не могла понять – не плакать, хороня отца, а потом ещё этим и «хвастаться». Возможно, Алёна и не имела намерения показать свою душевную стойкость, а делилась с нами своим состоянием, удивляясь ему, ища объяснения. Но мы были молоды, понимали всё буквально и, когда Алёна вышла, взорвались негодованием: «Как так можно?!» (Это вскрикнула наша маленькая Рита – выразительница общекомнатного пуританского мнения).
На втором курсе к нам пришло ещё несколько новеньких студенток: кто перевёлся из другой группы, кто – восстановился в институте, будучи до этого отчисленным.
Была среди них и Светлана – в противовес своему имени совершенная брюнетка, подстриженная чётким каре, с выдающимися скулами, карими глазами, тонкими ногами, чуть ли не от паха открытыми для обозрения всем желающим. Училась она слабо, мы её потом потеряли – после третьего курса она то ли перевелась, то ли отчислилась. Жила она не с нами, а со своими бывшими одногруппницами, но в нашу комнату наведывалась довольно часто, пыталась завязать хотя бы приятельские отношения. Мы её жалели, потому что она была вопиюще бедна. Света очень хотела выглядеть современно, натурально лезла из кожи вон, чтобы её «прикид» (мы тогда этого слова не знали, но тут оно уместно) – был на пике моды. Эта её напористость вызывали одновременно и уважение, и жалость.
Но уже через несколько месяцев Свете пришлось нашу комнату обходить стороной. Она оказалась воровкой. Мы не сразу связали пропажу из комнаты мелких вещей с пребыванием в ней Светланы. И только когда у неё на пальце обнаружился перстенёк (дешёвенькая поделка, подаренная мне на каникулах давней приятельницей Нинель), пропавший у меня за неделю до этого (на занятиях углядела его на Светином пальце Неля), мы, ахнув, прозрели: да, пропажи случались в комнате вслед за гостеванием у нас этой новой подружки. Со Светой была учинёна разборка. Она всё наотрез, конечно, отрицала: перстенёк, дескать, купила ещё летом. Да только эта слабая отговорка была не в силах преодолеть ещё одну улику: узорчатая оправа камня имела такой же дефект, как и у моего подарка – хорошо видную вмятину. Когда, после выяснений и наших вопросов, Света закрыла за собой дверь, Неля подвела черту: «А я не удивляюсь, что она пошла на воровство. Ей же явно денег и на еду не хватает». Почему Света испытывала такую явную нужду, работая, как и мы, на «лампочке», - мы так и не узнали.
Вошла в наш круг и Таня. Высокая, полноватая, с соломенными, коротко стриженными прямыми волосами, мягким овальным лицом, выпуклыми губами и круглыми серо-голубыми глазами – Таня не была красавицей, но было в ней что-то очень располагающее, и нам она сразу пришлась по нраву. Искренняя манера разговора, хорошая эрудиция, ум, улыбчивость, демонстрация нежелания кого-то за что-то осуждать…
В предыдущем году Таня, студентка, старше нас на курс, была отчислена из института, как уволенная по 33 («отмороженной») статье КЗОТа с "лампочки" - у Тани сложились "перпендикулярные» отношения с мастером, которые, в конце концов, и завершились увольнением с завода.
А причиной была довольно обычная студенческая история: «серьезный» роман с однокурсником, который завершился разрывом с «подлецом» и трёхдневным пребыванием в акушерской клинике. Оглушенная первой жизненной неудачей, Таня тогда часами лежала у себя в комнате в глубокой депрессии, отвернувшись к стене, перестала ходить на работу и в институт. «Подлец» из института отчислился и уехал в родной город.
Спустя полгода родители помогли дочери восстановиться в институте. История постепенно затихла – да она и была не первой и не последней в нашей студенческой среде.
Таня была хорошая девчонка, но себе на уме. Она почти сразу же сделалась четвёртой в компании Рита-Неля-Тоня. Старше нас, испытавшая уже кое-какие жизненные неудачи, Таня не чинилась, не строила из себя опытную диву, не была разбитной. За её весёлым голосом всё же чувствовалась некоторая взрослость, снисходительность, но тон она взяла верный: «да, я уже кое-что знаю, но это ничего не значит, я всё равно своя и ничем от вас не отличаюсь». И это тоже к ней нас тянуло.
Меня с нею связывали приятельские отношения, хотя в тот круг четверых я не входила. "Изменяла" она девчонкам, по-моему, потому, что у меня всегда были деньги, и, значит, даже за день до выдачи стипендии со мною можно было сходить в столовую. В Тане успешно сочетались прагматизм и вполне общежитинская натура: терпеливая, смешливая, открытая. Школу она закончила с серебряной медалью, но в институте, вероятно, как и мною, выбранном не продуманно, учеба давалась ей не очень легко; особенно она ненавидела черчение, у нее были постоянно "хвосты" по всем предметам, где надо было чертить чертежи.
А деньги у меня водились вследствие бережливости. Мамино воспитание ("по одёжке протягивай ножки") сослужило мне хорошую службу.
Пока мы работали (до конца первого семестра второго курса), особых напрягов с финансами не было. Но вот когда стали истинными студентами…
Стипендия  -  тридцать два рубля, да восемь рублей (пятьдесят процентов от пенсии по третьей группе инвалидности) мне платило государство. (Когда я, узнав, что имею право на эту пенсию, обратилась в райсобес, то его работники не удосужились посоветовать мне не торопиться и начать хлопотать о пенсии после года начала трудового стажа - тогда бы её мне начислили, исходя из заработка, а не из стипендии. Но эти нюансы стали мне известны гораздо позже, когда я уже закончила институт, а тогда мне назначили минимальную пенсию - шестнадцать рублей, но поскольку я получала стипендию (имела "доход"), пенсию выплачивали в половинном размере). Тем не менее, от государства я получала больше, чем кто-то в нашей группе. Да ещё и родители присылали ежемесячно по десять-пятнадцать рублей.
Городским нашим одногруппникам было, конечно, не в пример легче: питались они дома. Остальные жили на стипендию и помощь родителей. Финансы у всех пели романсы.
Деньги шли на еду, посещение концертов, кино, театра, на многочисленные дни рождения; иногда удавалось скопить на то, чтобы по дешевке перекупить платье или кофточку у девчонок же из группы,...
И денег катастрофически не хватало, хотя еда тогда стоила дешево. В студенческой столовой на пятьдесят копеек можно было прилично пообедать. В рестораны мы тогда не ходили - не по карману было.
Наибольшая роскошь - это после сдачи очередного экзамена завалиться в пельменную на улице Ленина.
Эта "пельменная" - компактненькое деревянное зданьице недалеко от центральной площади города – пользовалась у нас особой популярностью. Посетители зимой входили в неё вместе с клубами пара с улицы. В помещение с несколькими деревянными столиками вела маленькая, в несколько ступеней, лестница. В углу вешалка, в противоположной стене - амбразура раздаточной. На каждом столике, покрытом салфеткой, графинчик с уксусом, судки с перцем, солью, горчицей. Пельмени, сделанные вручную, целенькие, не разваренные, с бульоном, со сметаной, с маслом.
Загрузишь поднос тарелкой с порцией пельменей в бульоне, расположишься за столиком и кайфуешь: сначала тщательно выхлебаешь бульон, выбеленный сметаной, закусывая его хлебом, покрытом тонюсеньким слоем горчицы. Уже не испытывая первого чувства голода, приступаешь к основной вкусности. Сначала в столовую ложку наливаешь из графинчика уксус и пристраиваешь ложку в тарелке так, чтобы она не опрокинулась, затем чуть присыпаешь пельмени перчиком, а уж только потом берёшь на вилку пельмешек, окунаешь его в уксус и отправляешь в рот. И так, не торопясь, смакуя, все пятнадцать-восемнадцать штук.
Обычно из пельменной выходил с «чувством глубокого удовлетворения» и блаженной сытости. Но стоило это удовольствие от рубля и выше, да на дорогу нужно было потратиться. Поэтому выход в пельменную – это было вроде праздничной трапезы: в будние дни там не бывал, разве только от большой какой удачи, например, сдав курсовую работу или когда получил очередную стипендию, а предыдущую ещё не успел всю растратить.
Я училась уже второй год, когда произошло событие, вообще-то, типичное для молодёжного общежития, но всё же шокирующее: оно «потрясало устои», вносило в нашу студенческую стерильную (как нам казалось тогда) среду реалии другой жизни, не той, какую нам показывали в кино и в литературе.
В новом потоке студентов первого курса оказалась удивительной прелести девушка: невысокого роста, светло-русая, с нежно-розовым лицом, окружённом, как нимбом,  слегка вьющимися волосами, выбивающимися из гладкой причёски. Широко открытые серые глаза, свежие розовые губы, точеная фигурка… Она нравилась всем – и девчонкам, и парням.
Сразу же ее взял под своё крылышко известный сердцеед нашей группы Серёжка. Каждый вечер эта парочка стояла у одного из окон второго этажа или на лестничной площадке. Укрыться в общаге было негде, а на улице сибирская погода: осенью дождь и слякоть, зимой - мороз.
Но одним Сергеем девушка не удовлетворялась. Ежевечерне в той же нише для влюбленных она обнималась и жарко целовалась то с одним студентом, то с другим. Мы в комнате ее прозвали Целовальницей. И вот вдруг видим: Сергей - побоку, а у окна рядом с красавицей прочно обосновался Валентин, один из самых умных парней нашей группы, правда, с довольно заурядной внешностью (в отличие от хорошенького, кудрявого Сереженьки).
Гром грянул где-то в марте. На доске объявлений появился плакат: "Сегодня в Красном уголке состоится собрание девушек, проживающих в общежитии. Повестка дня: обсуждение аморального поведения такой-то (Целовальницы)".
 
Общага загудела. Из комнаты в комнату понеслись подробности: оказывается несколько последних недель Целовальница, дождавшись, когда общага утихомирится и заснут девушки в комнате, впускала своего обожателя, как говорится, на своё ложе. Её соседки не сразу это обнаружили, но двухярусные кровати долго сохранить тайну не позволили. Возмутившиеся первокурсницы категорически потребовали прекратить недвусмысленные свидания, но страсть влюблённых не знала преград, и девушки обратились в студсовет. И понеслось: показательная разборка морального облика советской студентки на "бабском собрании", и такая же разборка не менее советского студента – на собрании парней.
 
В назначенное время в Красный уголок набилась тьма народу. Присутствовала и пара преподавательниц: грузная химички с лицом ортодоксальной партийной функционерки и худощавая интеллигентка с острым носиком, читающая нам «Научный коммунизм».
Расселись. Дали слово одной из соседок «обвиняемой». Та, заикаясь и краснея, описала обстоятельства дела. Целовальница сидела, потупив глаза, и полыхала лицом.
- Что ты можешь сказать? – подала голос «химичка» после краткой паузы: никто из студенток не решался начать обсуждение.
Девушка подняла лицо, сузила глаза и спросила:
- А что такого?
Общее замешательство - не так должна была себя вести красавица и комсомолка советского вуза. Где раскаяние и покаяние? Где признание вины и обещание? Мы хотели, чтобы она была хорошей, но оступившейся. Как в фильмах, как в книжках.
Наша комната меж собой предварительно договорилась (из солидарности с Валентином – «не дадим своих в обиду»)  - если встанет вопрос о выселении провинившихся из общежития, просить студсовет о переселении Целовальницы к нам в комнату, типа - взять её на поруки.
Но Целовальница не вписывалась в образ каящейся! Она дерзила, грубила, потом замолкала под градом - «как так – «что такого?» Тебе предоставили общежитие, а ты вон что себе позволяешь! На всех наплевала, не уважаешь подруг!..» - и упрямо глядела в сторону. Её щёки полыхали алым маком, глаза в пушистых ресницах почти не были видны – в общем, партизанка на допросе. Неловкость от происходящего испытывали все, кроме, может быть, преподавательниц. Хотя и они, наверное, скорее сочувствовали девчонке, чем были оскорблены. Но положение обязывало -необходима публичная порка.
- Как можно?! Комсомолка, первокурсница… Государство тебе предоставило возможность получить высшее образование, а ты – вон, чем тут занялась – парней принимать! Ты зачем сюда приехала? Учиться или развратничать?..
Такое тоже можно было увидеть в фильме или услышать со сцены, но тогда менялся и образ разбираемой - хитрая, нестойкая, пренебрегающая "нашими ценностями", развратная... Одним словом - отрицательный персонаж. Гнать калёной метлой!
(Лично я испытывала потрясение. Ну, не было в СССР секса, не было! А тут – на тебе! Оказывается – есть. И не в среде недоучившихся обормотов, а среди советских студентов, будущих руководителей производства. Строителей коммунизма! Кошмар!)
Ситуация становилась чреватой – «исключить»! Уже робких попыток сочувствующих сгладить вину и объяснить неопытностью почти не осталось.
(Взрослым и более опытным студенткам было, в общем-то, ясно, что весь криминал в одном - для свиданий была выбрана девичья комната. Будь у парочки другие возможности, встречайся они где-нибудь на стороне, никому и в голову бы не пришло вмешиваться. То есть обсуждалось даже не поведение влюблённых, а то, что они «не там» встречались, цинично сделав свидетелями своих ласк посторонних. Потихоньку ворчали на девочек комнаты, обнародовавших эту историю: "Надо было в первый же вечер включить свет и выгнать ухажёра, а Наташку предупредить, мол, ещё раз повторится, не обижайся, выселим через студсовет»).
Наша Рита, было, подала голос с просьбой поселить «виновницу» в нашу комнату. Но момент был упущен – страсти разгорелись, Целовальница не желала признавать свою вину, не просила прощения. Собрание бурлило.
И тут поднялась Людмила, сестра нашего преподавателя физики, сама девушка далеко не пуританских правил, но яркая и языкастая, чувствующая за собой приличную братскую защиту, если вдруг что…
- Чем мы тут занимаемся? – перекрыл её голос общий гвалт.
Все притихли.
- Зачем мы собрались? Смаковать подробности – как это у них происходило? Или выяснить причины, почему это стало возможно в общежитии, и как нам спасать человека? Ну, выгоним мы Наталью и Валентина из института. И что? Государство потеряют двух способных специалистов. Я уже не говорю о сломанных жизнях. Ты как себя ведёшь? – повернулась Людмила к Целовальнице. – Ты ж сейчас, как змея! Ты почему на нас шипишь и ядом плюёшься? Мы тебе зла желаем? Мы выручать тебя сюда пришли. Видишь, Валькины одногруппницы тебя к себе просят. Ты можешь это понять?
Этой Людмиле, вообще-то, идти бы в адвокаты… Как она модулировала голосом, как обрушивалась то на собрание, то на его «героиню», на преподавателей, как сокрушалась собственной недогадливости, мол, «уже видели её в нишах каждый вечер и с разными, нужно было задуматься, а мы – где были мы?»
В конце своего монолога Людмила заявила, что комната, где она живёт, берёт провинившуюся под своё крыло, и пусть её самоё первую отчислят, если девушка не исправит своего поведения.
Такое решение и вынесли. Позже наша Рита смеялась: "У бедняжки, наверное, ноги отнялись, когда перед нею встала опасность попасть в нашу комнату", наиболее, вообще-то, спокойную по части паломничеств мужского пола.
 
А история эта закончилась довольно банально. Приехал отец девушки (кстати, в семье ее родителей были драконовские строгости, и девчонка, вырвавшись из-под опеки, будучи по природе слабой на передок, пустилась во все тяжкие), Валентина обязали жениться, хотя он и так любил Целовальницу, а жениться не спешил лишь по причине "малолетства" – второй же курс всего.
Они поженились, родили девочку, но вскоре разошлись - Целовальница, выйдя замуж, не утихомирилась. Да и Валентина она, видать, не очень-то любила и жизнь ему попортила здорово.
ДЕЛА СЕРДЕЧНЫЕ
На втором курсе в общежитии появилась компания парней, земляков нашего старосты Толика. Заводилой в этой компании был некий Юрка - круглолицый, с какой-то нелепой стрижкой "под горшок", с перебинтованной левой рукой, на которой явно не хватало пары пальцев. Чуть припухлое (вероятно, от пьянства), нездорового цвета лицо, узковатые татарские глаза, невысокая фигура, вечно облаченная в мешковатую куртку - в общем, личность малосимпатичная. Но он играл на гитаре… и пел, да как! "Здесь под небом чужим...", - с надрывом тянул он, заведя глаза к потолку.
Песни на слова Есенина, ария Каварадосси из "Паяцев" - я млела. Подобного вольного, блатного исполнения слышать мне не приходилось, а в нём было очарование неизведанного доселе мира – мира шпаны, запретных плодов, свободы от правил, сковавших меня ещё дома, в посёлке.
Юрка сделался завсегдатаем в нашей комнате, а возможно и всех девчоночьих комнат нашего общежития. Не у одной меня закружилась голова, и Юрка, завзятый ловелас, этим пользовался.
Письма от Самуила шли, полные нежности, но я-то повзрослела, и мало было воспоминаний о моих волосах, руках и губах. Самуил уже служил более двух лет, а мне было только двадцать.
Настал и мой черёд стоять в нише окна второго этажа.
- У тебя ведь парень есть, он тебе письма пишет, - говорил Юрка, зарываясь в мои волосы.
- Хочет и пишет, - отвечала я.
- Я тебя повезу, матери покажу, - и я замирала: вот даже как, уже и о матери заговорил.
Девчонки роптали:
- Что ты делаешь? Он же пьяница, дебошир. У него судимость есть! Одумайся, зачем он тебе нужен?
Умом я понимала, что это сумасшествие, что если и менять свои привязанности, то не на этого же отмороженного... И потом было ясно видно, что он просто манипулирует этими своими студентками, ходя по комнатам в надежде на кормежку и приятный вечер.
И его движения, объятия – со мною так было нельзя. Я ведь была Снегурочкой замороженной, и когда руки Юрки касались довольно недвусмысленно моей груди, я уворачивалась.
- Ну что ты? Не бойся, маленькая…
Это было уж слишком! Опять «маленькая». У него не было права на это слово – любое другое, но не это. «Маленькая», «малышка» - это слова старшего, защитника. А он не был никакой не защитник. Он был прохожий, остановившийся у окна ненадолго.
Потом до меня дошли слухи о его стоянии с другими девушками.
 
Я "сорвалась" с его крючка быстро. Охладела и стала лишь подсмеиваться, когда он, вызвав меня из комнаты и, начав разговор с репризы: «Ох, какая! Так и уволок бы…», продолжал: «Ты не могла бы занять рубля два? Или у девчонок попроси…»
- Попроси сам! - пожимала я плечами, даже не возмущаясь такой открытой наглости.
Однажды летом девчонки ушли в поход с ночёвкой, я же сидела над чертёжной доской. Постучавшись, ввалился Юрка:
- А где все? Посижу у тебя?
Пожала плечами – почему нет, сиди. Он сначала пошарил по полочке, куда мы складывали книги, потом подсел ко мне, положил на плечи руку:
- Работаешь?
- Угу, - кивнула я, продолжая чертить.
А у самой в голове картина – когда-то в десятом классе один из нашей компании, разговаривая с одноклассницей,  также приобнял её, и я в смятении гляжу: почему она не сбрасывает руку, почему позволяет? Сейчас же сама сижу в той же позиции и хоть бы хны!
- Ну, может, хватить работать, - начинает возить у меня по шее носом Юрка.
И я сбрасываю его руку:
- Или не мешай, или иди.
- Куда я пойду - ночь вон на дворе!
Усмехаюсь:
- Дойди до сорок второй, тебе там точно будут рады, я только что в коридоре Марину видела. (Марина из сорок второй - одна из привязанностей любвеобильного Юрки).
Парень встаёт, картинно обидевшись, идёт к двери:
- "Марина"! Нужна мне Марина. Чего бы я сюда шёл?.. Ну, ладно, оставайся. Поеду на вокзал, там перекантуюсь, - и замирает у приоткрытой двери.
Я поднимаю голову от доски и делаю ему ручкой - "Пока!"
 
Нельзя сказать, что я, как Пенелопа, абсолютно была неприкасаема для парней. Студенческой поры без влюблённостей не бывает. И парни нравились, и я парням нравилась. Были веселые вечера, особенно, если произошло застолье. Тут уж вся строгость линяла. Но наша комната отличалась пуританскими нравами: строжайшая финночка Рита строго следила за нашей девичьей чистотой, требовательно спрашивала с нас о подробностях отношений с парнями после каждого свидания. И нас это никак не задевало: мы были чисты и охотно отчитывались перед нею.
На мое двадцатилетие родители прислали денег на подарок: фотоаппарат. Так у меня появилась "зеркалка" Zenit -3M, возобновилось моё увлечение фотографией. Снимала всё – улицы, наши корпуса, конечно – девчонок и парней из группы. Свои снимки посылала Самуилу и в ответ получала: "Ты становишься взрослой. Где та девочка, с которой я расстался?"
И он высылал свои фотографии, и я тоже видела, как он менялся, как становились лукавыми его глаза, как округлилась фигура, как редел волос. Внешне он все меньше походил на прежнего Самуила, хотя в письмах была все та же нежность.
Стоило мне задержать ответ или послать сдержанное письмо, как тут же беспокойное послание: почему нет ответа так долго, почему такое холодное письмо. А мне было – ой, как трудно держать постоянным накал. Чувства без подпитки притупились. Ох, как нужна была встреча! Он в письмах несколько раз обещал, что должны дать отпуск и что он непременно поедет ко мне, а не домой, но все опять и опять срывалось.
И уже не раз я задавала себе вопрос: а кого я жду?
Сначала, когда он уехал, я не верила, что за три года он не остынет - уж слишком весомая гиря (протез) лежала на чаше весов в пользу этих сомнений. Были бы вместе, свидания, речи - не дали бы остудить сердца. А общение лишь на бумаге, да в наши годы, а кругом столько соблазнов. Но он писал, что женщин видит мало, да и никто ему не нужен, и чтобы я не писала писем с намёками о его охлаждении, что навряд ли за три года всё останется по-прежнему.
 
А вокруг меня бурлила студенческая жизнь: лекции, бдения в библиотеке, чертежи, зачеты, по вечерам диспуты в комнате, куда как обычно набивалось пол-этажа.
По итогам первого года наша группа заработала призовое место, и нам от деканата был вручен катушечный магнитофон "Яуза", который мы тягали из одной комнаты в другую, записывая всё, что можно: радиоконцерты или самих себя, когда читали стихи, пели. Из-за магнитофона в нашу комнату ломились жильцы обоих этажей послушать Окуджаву, песни молодого Высоцкого. На него начитывали стихи Ахматовой, Ильи Фонякова, Есенина, Роберта Рождественского, Евтушенко, Риммы Казаковой. Кто какие знал…
На третьем году службы Самуила я уже настолько остыла, что не редко заставляла себя писать нежные слова: они не лились на бумагу, как раньше. У меня никого не было в сердце, но и к нему я уже не испытывала тех чувств, с которыми провожала, а тот всегда улыбающийся и довольный крепыш с незнакомой прической, что смотрел с последних фотоснимков, мало напоминал прежнего Самуила. Письма его были нежными, но не больше. Иногда, кроме объяснений в любви, читать было нечего. Другими они и не могли быть - много ли разнообразия в армейской жизни? Но мне хотелось хотя бы разговора по душам. Я ему писала обо всем, что меня волновало или будоражило, мне хотелось в ответ получать: а что же для него в жизни значительное, чтобы он описал свои мысли, переживания: про прочитанные им книги, увиденные фильмы, про свои выходы в увольнения, про город, в котором служил, какие-то эпизоды из своей жизни, встречи с людьми... Но Самуил только перечислял названия прочитанных книг, фильмов и никогда не старался донести - понравилось ему в них что-то или нет и почему.
Я не видела его настоящего сквозь эти листочки. Я его не знала, и все мои попытки растормошить его, кончались ничем. "Ты опять меня отругала", - отвечал он, не понимая моих потуг. Я откладывала письмо, и мне приходилось заставлять себя отвечать ему, уговаривать себя: "Он служит, ему трудно, я должна его поддерживать".
Если бы кто-то мне по-настоящему понравился тогда, я бы, наверное, все же бросила переписку. Но увы - я была почти холодна... если не считать короткого флирта на пару вечеров с каким-нибудь студентиком. Меня вполне устраивало бестелесное, но очень интересное общение с нашими ребятами.
 
Девчонок, меняющих кавалеров, как чулки, я не одобряла, хотя среди них попадались - ну, очень забавные и занимательные характеры.
В общежитии было несколько "вамп". Одна - Валя с параллельного курса - темно-рыжая, веснушчатая, далеко не красавица, но очень раскрепощенная девчонка, сдружилась с нашей Ларисой и зачастила к нам в гости. Чем брала она парней? Наш рафинированный, ироничный, блестящий ум – Валера - страдал по ней, не передать как. А она им вертела, как хотела. Парни к ней, рыжей и костлявой, липли, как мухи на клейкую бумагу, она же их только отщелкивала. Да и наша Римма завивала из своих ухажеров целые плети. И у Тони, кареглазой девушки из села, появилось две привязанности - старшекурсники Гена и Николай, и она между ними никак не могла определиться. Парни интеллигентно не делились, а так напару и являлись к нам в комнату в гости, терпеливо ожидая, когда же Тоня выберет.
Все девушки из нашей группы были или влюблены, или уже при кавалерах. И только я, как Снегурочка, - любви не знала. Моя любовь была далеко, на Камчатке.
ПОЕЗДКИ В НОВОСИБИРСК
В праздники Первое мая и Великой Октябрьской революции, продолжающиеся по два-три дня, когда кто-то из девчонок уезжал домой, а кто-то пропадал не понятно куда напару с милым другом или активно праздничал по знакомым в городе, - я себя чувствовала довольно паршиво. Одиночество! Можно и в кино, и в театр, но одной!.. Было тоскливо и даже унизительно чувствовать себя в восемнадцать лет никому не интересной, не востребованной: в клещи берут всякие комплексы, а у меня их и без того было выше крыши.
Поэтому ещё на первом курсе на Первое мая я решила съездить в Новосибирск и разыскать там тетку – жену маминого брата, давно покойного.
Историю этой незнакомой тёти перед отъездом моим в Сибирь рассказывала Мама, она же и дала адрес – «На всякий случай – вдруг как-нибудь в Новосибирск попадёшь».
В Эмске сидеть в общежитии в одиночестве не хотелось, и я села на поезд – цель: посмотреть другой город, чей новый аэропорт, который я видела на пути домой во время зимней поездки домой, мне так понравился, и сходить в оперный театр. Тетю Тоню в лицо я  знала лишь по очень старой, ещё довоенной фотографии; думаю, она меня тоже видела лишь на карточках совсем маленькой. Предупредить её было некому, потому что переписка между нею и Мамой давно заглохла, и мой вояж был «наобум»,  чистой воды авантюрой.
 
Мой поезд пришел в Новосибирск около двенадцати ночи накануне Первомая. Искать в незнакомом городе ночью тётин дом не имело смысла, и я тут же на вокзале устроилась в гостиницу для транзитных пассажиров. Окна этой большой комнаты выходили на перрон; в ней стояло до десятка застеленных и занятых кроватей. Всю ночь меня будили гудки отъезжающих поездов, но это мне не мешало - я полюбила поезда и их шум ещё с прошлого года, когда ехала поступать в Эмск.
 
Утром, рассчитавшись с гостиницей и повесив на плечо свой рюкзачок, я отправилась осматривать новосибирский вокзал. Как же меня он поразил! На этом вокзале можно было жить - все услуги, все необходимые учреждения можно было найти в этом огромном здании. В нем имелись (кроме гостиницы): медпункт, почта, милиция, кинозал, магазины, буфеты, благоустроенные чистые туалеты, даже душевые комнаты... Прямо, небольшой городок.
До полудня, пока в городе шла демонстрация и движение транспорта было закрыто, я ходила по вокзалу, открывая все новые его закоулки и влюбляясь в него. Даже в нашем посёлке, даже в моём общежитии не было столько благоустройств, как в этом шумном, напоминающем странную реку из-за людского потока, постоянно меняющего направление движения, – здании. Я то вливалась в один из потоков и шла с ним, пока он не выносил меня на перрон, к кассам или к широким дверям с надписью «Выход в город», то вставала в очередь к буфетной стойке и покупала себе большой плоский пирог с капустой и стакан чаю, то останавливалась около огромной карты СССР и искала на ней свой родной город, то усаживалась в кресло в зале ожидания и разглядывала соседей, пытаясь угадать – откуда и куда они направляются.
Так без скуки прошло время до тринадцати часов, а потом я отправилась на поиски улицы Славянской, совершенно не представляя, где она находится. В данном Мамой адресе значилось: «Новосибирск-2». Про службу Горсправки я знать не знала, поэтому, положившись на известное «язык до Киева доведёт», обратилась к прохожим: «Как мне попасть в Новосибирск-два». Мне охотно указали на остановку трамвая, откуда шёл маршрут в нужном мне направлении. Естественно, трамвайчик привёз меня не туда. 
На конечной остановке выяснилось, что никто не знает, где Славянская улица, и я растерялась - что делать? Куда теперь? Свидание с незнакомой тётей откладывалось. Через дорогу от остановки увидала вывеску отделения связи: вот где мне подскажут, где находится «Новосибирск-2». Сердечные почтовые работницы поахали ("Тебе же не в район Второго Новосибирска нужно, тут "два" означает номер почтового отделения, которое Славянскую обслуживает!"), позвонили в это пресловутое отделение, подробно расспросили, как к ним можно добраться, проинструктировали меня, и я опять через весь праздничный город отправилась искать тетю, но уже в нужном направлении.
 
После долгих (я валилась с ног от усталости) поисков дома, я, наконец, стучала в дверь тётиного жилища. А она была заперта. Вышла соседка, с которой тетя делила дом, сообщила, что хозяйка ушла на демонстрацию и еще не возвращалась, и пустила меня в дом подождать.
Своими расспросами я переполошила тихую улочку, и тетю Тоню, пока она возвращалась домой, несколько человек предупредили, что ее разыскивает молодая девушка. Та решила, что кто-то хочет попроситься на квартиру, и настроилась на категорический отказ. Поэтому, когда я, поблагодарив за приют тетиных соседей, отправилась на другую половину дома, меня встретил настороженный взгляд старушки, в котором лишь острые глаза напоминали виденную мною в нашем семейном альбоме на фотографии женщину.
- Здравствуйте, тётя Тоня, я к вам в гости на праздник приехала, я – Дина Г-ан, ваша племянница.
- Диночка, - всплеснула сухонькими ладошками тётя, - да как же ты меня нашла?
 
По маминым рассказам я ожидала увидеть вредноватую, жадную женщину, когда-то неприветливо отнесшуюся к семнадцатилетней золовке, приехавшей по вызову брата Вани, мужа тёти Тони, на Дальний Восток.
В те давние годы отношения мамы и тёти Тони не заладились. После войны дядя Ваня с женой переехал в Новосибирск, а в конце сороковых годов погиб под колёсам поезда (загадочная история);  мамины связи со снохой постепенно затухли.
Когда Мама рассказывала про тётю, то особых надежд на её доброе ко мне отношение не внушала, и мне от родственницы было нужно одно – ночёвка на две ночи. Я ехала в Новосибирск за новыми впечатлениями, а не восстанавливать родственные связи.
Но неожиданно тётя Тоня оказалась совершенно не той бабой Ягой, которую мне нарисовала Мама. Со мною она была сама доброта. Не раз приезжала я к ней и одна, и не одна, и всегда была желанным гостем. Мне выделялась лучшая постель, варилась и выставлялась на стол вкуснейшая еда, которую тетя готовила мастерски.
Она рассказывала мне о своей жизни, кое-что я знала от Мамы.
В начале июня сорок первого года тётя Тоня с мужем отправились погостить к его маме в деревню под Курском и были застигнуты там войной. Дядю Ваню тут же мобилизовали, но он был язвенник и свалился с первую же неделю службы с желудочным кровотечением. Его положили в военный госпиталь там же в Курске, куда мгновенно подошла линия фронта. Госпиталь не успели эвакуировать, и кто был ходячий, те постарались из госпиталя уйти. (Оставшихся немцы расстреляли). Дядя Ваня, из укрытия видевший, что сделали с больными немцы, ночами добирался до родной деревни, и там мать и жена стали прятать его, больного, от врагов. Делать это было нелегко – дядя Ваня был призывного возраста, и немцы, подозревая, что он – раненый красноармеец, несколько раз пытались его забрать. Бабушка моя им в ноги кидалась, доказывая, что сын не служил, что у него тиф, и фрицы уходили из избы, боясь заразы.
Язвенника нужно было держать на диете. А какая диета, если всё, что могло идти в пищу, подчистую немцы из двора выносили. И тогда тётя Тоня устроилась в солдатскую столовую поварихой, (а готовила она исключительно), и начала приносить домой остатки еды. Благодаря ей, тогда выжили в немецкой оккупации и дядя Ваня, и моя бабушка, и ее ещё одна невестка Маня и её маленький сын.
А потом, после войны, тётя переехала с мужем в Новосибирск и занялась бизнесом: ездила в Оренбург, закупала там пуховые платки и перепродавала на толкучке в Новосибирске. На этой деятельности она и попалась и отсидела несколько лет за спекуляцию. А когда она была в тюрьме, попал под поезд ее муж, мой дядя.
Выйдя на свободу, тётя купила себе полдома (кухонька и комнатка), замуж больше не вышла, а детей у них с Ваней не было. Она жила на небольшую пенсию, делала бумажные цветы и торговала ими на базаре или в праздничные дни на улицах. Она была верующей, и в ее доме висело несколько икон.
 
С удивлением я обнаружила в тёте тайную оппозиционерку тогдашнему строю. Её неприятие выражалось очень скупо - в репликах по поводу передач по радио, воспоминанием о разнообразии товаров в магазинах во время НЭПа. От споров со мною на тему "Есть ли Бог?" или "Когда было лучше - тогда или теперь?" - она уклонялась, посмеиваясь.
Кажется, это был первый близкий человек, который нашу жизнь не принимал! Я поражалась и себе объясняла, что тёти Тонина «оппозиция» объясняется невозможностью спекулировать. Наша социалистическая жизнь не давала тёте «развернуться».
 
Но мне нравилось бывать у нее! Ни разу я не почувствовала, что мой приезд ее бы раздосадовал. По всей видимости, я вносила разнообразие в ее монотонную жизнь, и ещё она меня жалела. Пожилые одинокие люди тянутся к молодости.
Тётя познакомила меня со своею сестрой Марусей, жившей неподалёку, с Марусиной дочерью Лидой и ей дочкой Мариной, красивой, своенравной девочкой. Лида была разведена с Марининым отцом, а когда-то она с ним тоже жила в моём родном городе, хорошо знала моих родителей и видела меня еще маленькую.
Все эти дальние родственники были рады мне, и когда бы я ни приехала в Новосибирск, встречи с ними всегда были радостными.
Среди них я отдыхала от общаговской суеты и ощущала родственное тепло, так необходимое оторванному от близких человеку.
ВАЛТОРНИСТ
Мои "новосибирские каникулы" были насыщены. Днем я выезжала в город, ходила по его улицам, паркам. Город мне тогда очень понравился. В центре много высоких основательных "сталинских" зданий. Он напоминал мне родной дальневосточный город просторными заасфальтированными улицами, широкими площадями... Я сравнивала его с убогим, деревянным, грязным Эмском и спрашивала себя, почему я живу там, а не здесь.
Кроме тёти Тони и другой родни тянул меня в Новосибирск ещё и Театр оперы и балета. Не драматический (у нас свой в Эмске был очень не плохой по моим меркам), ни музыкальный (даже и не знала, есть ли там какой-нибудь опереточный), а оперный. Чуть ли не вечером того первого мая, когда я впервые вошла в тётин дом, отправилась я в настоящий театр оперы. В родном Хабаровске такого театра не было тоже, а если когда приезжали гастролёры, то добираться вечером из города до посёлка было не просто, да и Мама была против, чтобы я по вечерам одна в город ездила. Трусиха она была, моя Мама, всё ей мнились страхи какие-то, и она берегла свой покой, держа нас с сестрой всё время при себе.
В праздничные дни в Новосибирском Оперном, огромном, раскинувшемся почти на квартал, с мягким, округлым, словно женская грудь, куполом, - давался не самый лучший репертуар: сборные концерты, какие-нибудь одноактные балеты... Но сама праздничная обстановка в красно-золотом, со скульптурами в нишах под потолком зале театра вводила меня почти в экстаз.
Я покупала билет в партер, усаживалась в тёмно-малиновое удобное кресло и ждала. Зал стихал, медленно гасли люстры, и из оркестровой ямы, откуда несколько минут назад раздавались отрывистые звуки настраиваемых скрипок и духовых, вдруг начинала потоком изливаться такая звуковая сила, что у меня вздыбливались волоски на руках.
Всегда первые аккорды симфонического оркестра вводят меня в состояние «вне». Кажется, я взмываю от этих звуков и даже, чуть напрягшись, смогу лететь. Но уже через несколько минут мои ощущения опять возвращаются в материальный мир, и я просто сижу и радуюсь своей удаче – я снова в оперном. Декорации, костюмы – всё это хорошо, но не обязательно. Голоса и музыка – вот что главное. К нам в Эмск порой приезжали гастролёры с концертным исполнением опер, и я, по возможности, конечно, их посещала, но сочетание зала оперного театра, костюмов, декораций – всё это превращало слушание оперы в праздник.
В свой первый приезд я сразу же отправилась в театр. Спектакль кончился рано, и я решила съездить на вокзал, купить на завтра билет на поезд. В автобусе со мною заговорил мужчина лет тридцати в светлом пальто, шляпе. Мы вместе сошли у вокзала и, беседуя, устроились на одной из скамеек привокзальной площади. Собеседник представился: "Валентин Иванов", сказал, что он поехал на вокзал прогуляться после спектакля и перекусить.
- Не хотите разделить со мною компанию?
- Ну, что вы, нет! – почти на автопилоте уклонилась я.
(Предлагать мне, не пуганной и неискушенной, тогда такое - это был риск вообще сразу же со мною и распрощаться.)
- Вы приезжая? Откуда?
Узнав, что я приехала в Сибирь чуть ли не с побережья Тихого океана, он улыбнулся, чуть расширив глаза:
- Когда я такое слышу, то сразу представляю карту СССР в новосибирском аэропорту и мысленно ужасаюсь, из какой дали человек попал в наш город!
Валентин играл в оперном оркестре на валторне (я и инструмент-то этот тогда слабо себе представляла). Жил он, как оказалось, в здании театра – в его крыльях находились жилые помещения для работников. Он был лет на пятнадцать старше меня, высокий, сухощавый, со смугловатым цветом лица, немного одутловатого к низу, с черными прямыми волосами, гладко зачесанными назад. Узковатые темные глаза, (он был мордвином по национальности), смотрели с какой-то печалью, даже когда он улыбался.
Не очень мне понравился зачин разговора – как-то чуть ли не вторым абзацем пошли жалобы на неустроенность личной жизни, одиночество, отсутствие близких по духу людей. Но мне было неловко обрывать «пожилого» (да-да, ему ведь было за тридцать!) человека, тем более такого необычного – где бы я в наших пенатах могла познакомиться с человеком искусства, профессиональным музыкантом, каждый день общающегося с певцами. Любопытство моё вспухло до неприличных размеров. У меня была забота держать нижнюю челюсть, когда его слушала.
Выложив свои личные проблемы и уловив, что я от них заскучала, Валентин сменил тему и начал рассказывать про гастрольные поездки и жизнь театра.
Мы тогда проболтали часа два. Такого знакомого у меня еще не было.
Рассказывал он тихим голосом, подтрунивая над собой, над коллегами...
Так бы и сидела я всю ночь, слушая про эту неизвестную мне жизнь, да надо было спешить на автобус, который вот-вот мог перестать ходить из-за позднего часа. «Да-да! Вам пора», - сказал он и предложил назавтра встретиться перед дневным спектаклем у входа в Оперный ("Я вас проведу в театр"), а после спектакля вместе съездить в Академгородок, который мне давно хотелось посмотреть: он славился по всей Сибири своей необычностью и непохожестью на другие микрорайоны городов. «Город среди сосен».
Перспектива – лучше некуда! Знакомиться с незнакомым городом в сопровождении его жителя, ходить в театр со служебного входа. Однако…
Назавтра я действительно подошла к огромным входным дверям театра в назначенный час, но, увидев выходящего как раз в эту минуту из соседних дверей моего нового знакомого, вдруг чего-то испугалась и не окликнула его. Купила билет, прошла в зрительный зал и не делала попыток отыскать нового знакомого, хотя он находился весь спектакль в оркестровой яме.
Чего я испугалась? Наверное, предстоящих обязательств, которые налагали на меня его услуги. Чем я могу его отблагодарить?
Мне никто и намёком никогда не разъяснил, что сама молоденькая девушка, соглашающаяся на общество мужчины, и есть награда ему. И то, что я была хромая, возможно, прибавляло мне некоего шарма и загадочности в глазах окружающих. Валентин рассчитывал на замечательное приключение, разнообразившее его холостяцкое существование. И он бы был мне благодарен за доставленное удовольствие, а не я должна была себя считать обязанной за его «хлопоты».
Но ничего такого я себе тогда ещё не уяснила и не рассматривала себя, как ценность. Наоборот, стеснялась и наперёд «просчитывала», какие благодеяния мне (ни за что) делал посторонний человек, а я твёрдо знала, что сама ничем не смогу быть ему полезной.
Я была страшно подавлена своей хромотой и стеснялась её до умопомрачения. Внимание к себе оценивала, как жалость, и отвергала это чувство с резкостью и ненавистью.
Только любовь могла меня поколебать. Такая, как у Самуила. Потому что любовь (это я уже уяснила) – слепа, и никакие изъяны не видит у любимого. «По милу хорош, а не по хорошему мил», - как говаривала Мама.
В следующие свои наезды в Новосибирск я разыскивала Валентина, была у него в квартире и даже раз переночевала перед утренним поездом в его комнате, выселив самого на кухню. Он был очень деликатен, дружелюбен и вежлив. Несколько раз пытался как-то показать, что не прочь быть со мною в более близких отношениях, но его тонкие сухие пальцы музыканта, касаясь моей руки, (а однажды я не успела увернуться, и он погладил меня по щеке с выражением нежности на лице - это было утром у него в квартире, когда он пришел будить меня, чтобы ехать на вокзал, и увидел, что я спала, не раздеваясь), вызывали в сознании ощущение какого-то насекомого, вроде паука-мезгиря, невесомого, но неприятного.
 
Вообще, я очень остро реагировала, когда кто-то касался меня, особенно, если это был мужчина. Почему-то телесные прикосновения ассоциируются у меня почти с родственной близостью. Дав человеку право касаться даже моей руки, я как будто устанавливала с ним доверительные отношения. Как говорил Экзюпери, этот человек «приручал» меня. А ведь всю свою жизнь я стремилась, в меру возможностей, к независимости от других, поэтому «приручать» себя могла позволить только очень узкому кругу лиц и только по своему выбору. Валентин в число таких избранных не вошел.
ВОЗВРАЩЕНИЕ САМУИЛА
Шла вторая студенческая моя весна. Физически жизнь, конечно, была тяжелее, чем у моих товарок. Да и эмоциональная - тоже. Скованная словом, я не давала себе воли увлекаться парнями, на танцы, в походы не ходила - разрядка от небогатой эмоциями жизни была в книгах, концертах, письмах к Самуилу. И упорной учёбе.
Я чувствовала - только дай себе волю: начни сачковать, не посещать регулярно лекции, запускать учебу, - и я имею реальный шанс не справиться с сессией и вылететь из института легче пуха. В первую очередь это была бы трагедия для моих родителей, которые посылали мне деньги, поддерживали меня посылками, очень частыми письмами. Запустить учёбу из-за "неохота", "я не могу" было бы предательством по отношению к ним, к их надеждам.
И я тянула изо всех сил.
Но вот однажды в нашу комнату принесли толстенную, очень «древнюю» (издания 1914 года) книгу по названием "Женщина". Массивная, обтянутая как бы не тафтой, обложка; прекрасная лощёная бумага; старинный шрифт с «фитой», «ять» и с «i»; иллюстрации, возможно, Доре. А уж внутри содержались такие сливки… Конечно, мы тут же начали листать раздел со знаменитейшими женщинами - Лукреция Борджиа, Клеопатра... Приближалось время занятий, а мы все, кто был в комнате, кучкой сидели на одной из кроватей и читали вслух.
- Дина, ты что, не пойдешь на занятия? Тебе пора выходить, - это ироничный скрипучий голосок Риты, бдительно следящей за порядком.
- Я успею!
Еще полчаса прошло, и уже не только я не успеваю, но и все, даже если и рванут бегом из комнаты - опоздают.
Так вся комната эту лекцию и прогуляла.
Для меня это было так необычно, что Таня предрекла: "Г-ан лекцию пропустила - снег пойдёт!".
В мае из дома пришло письмо - Самуил был проездом в нашем поселке, ему дали отпуск из-за болезни матери.
К тому времени студенческая жизнь затянула меня настолько, что даже обязанность писать письма в армию стала тяготить. Приходилось собирать себя «в кучку», чтобы письмо получалось тёплое, и меня это вхождение в необходимое состояние, напоминающее игру на зрителя, начинало уже раздражать, и ответ в армию оттягивался: холод не должен был проникнуть в письмо.
Но отпуск по причине болезни родственника - его ведь просто так не дадут.
Мать Самуила умерла от заболевания почек, прожив при нём еще несколько дней. Одно письмо Самуилу полетело в его родной дом, а я осталась с чувством стыда - письмо было и тёплым, и сочувствующим, и нежным, но я-то знала – всё это было искусственным. Мать Самуила я не знала, горести от её смерти не испытала, а что написала в ответе – так это… Я только вообразила, что бы меня в случае потери родителя могло хоть немного утешить, вот то и написала.
Потерять одного из родителей – что может быть страшнее!..
Послав письмо к нему домой, я несколько дней "входила" в состояние - "нет мамы"... И когда Самуил вернулся в часть, его ждало второе, уже самое искреннее письмо с сочувствием его горю и моей жалостью к нему.
Осенью Самуилу подходил срок его службы, и в последних письмах мы уже серьёзно обсуждали наше будущее. Он тоже начал сомневаться: так ли безоговорочно должен ехать ко мне. Конечно, он не мог не почувствовать мое охлаждение, да и сам уже за три года поостыл в своих чувствах и не так жарко желал нашей встречи. Он понимал, что от нежной, ласковой, слабой Малышки Льдинки мало что осталось, что жизнь в общежитии вдали от родителей должна была изменить меня. Он, как и я, опасался, что к нам новым могут не возвратиться прежние бурные чувства.
Наш настрой на дальнейшее существование был, в общем-то, одинаков. Мы ведь с ним выросли в семьях с общепринятым укладом: оба супруга работают, обязательны дети, умеренная жизнь, постепенное улучшение благосостояния. Желательно иметь хорошее образование.
И он спрашивал меня в письмах:
- Ты будешь мне помогать в учебе?
И ещё:
- Я хочу, чтобы мы были вместе.
Мы не говорили о женитьбе. "Быть вместе" - вот чем заменялось слово "пожениться". А я боялась дать ответ, не встретившись: не знала, кого увижу вместо прежнего Самуила.
Он демобилизовался в сентябре.
В это время я ещё находилась дома у родителей. Весь сентябрь мы не учились, потому что  студентов «гоняли на картошку" – была тогда такая "мода": помогать селу в пору сбора урожая. Поэтому моя задержка никак не учебу не влияла, да и была весомая причина - доделывание нового протеза: я продолжала заказывать протезы в своём родном городе.
Как раз к тому времени старый, на котором я проходила почти три года, стал ненадёжен. Он стучал, скрипел, и приходилось разбирать и смазывать машинным маслом его узлы, где нередко находились резиновые прокладки.
Растворяющаяся в масле резина покрывала чёрным налётом рядом находящиеся части и соприкасающиеся с ними чулки тоже чернели и не отстирывались. Их приходилось часто менять, натягивая на протез по несколько пар сразу, чтобы чёрные полосы не проступали наружу. Брюки могли бы частично решить проблему, но они тогда только-только входили в моду, да и не шли мне, худенькой, брюки: левое бедро у меня так и не доразвилось, и фигура выглядела несимметричной, поэтому я старалась носить платья с расклешенной юбкой, чтобы фигуру не подчёркивать, а скрывать…
В общем, мороки с протезом было много. Но завод, где мне их делали в родном городе, был привычен, меня там знали все мастера, знали, что учусь я далеко и в случае чего к ним не побегу за помощью, и они старались, чтобы новый протез был насколько можно качественным.
Ехать к началу учебного года в Эмск не было никакого резона, все равно бы я провела сентябрь в деканате на побегушках. Поэтому я дала телеграмму с просьбой разрешить мне задержаться в Хабаровске, сославшись на изготовление протеза.
Как-то утром, когда Папа уже был на смене, Галя - в школе, а Мама только что отправилась в свою контору, я вдруг услышала сквозь дрёму грохот входной двери и мамин крик: "Дина, Дина!". Всполошившись, я откидываю одеяло, пытаясь вскочить, но на меня, полусоннную, обрушивается что-то громадное, беспорядочное, тяжелое. Уже догадавшись, что это, я зарываюсь вглубь кровати, под одеяло, но все это разметывается, меня всю облапили, нет света, воздуха. Я вырываюсь, бормочу: "Уйди!", но Самуил неумолим, требователен... Мама на пороге: "Самуил! Дай ей одеться!"
Наконец, он выскакивает в соседнюю комнату, я дрожащими руками натягиваю одежду, и мне так все это не нравится - этот натиск, требовательность, нетерпеливость. Я хочу нежности, бережности, а приходится иметь дело с изголодавшимся солдатом.
 
Я не ждала, что он приедет. Мы говорили об октябре, но что-то там у них так сложилось, что его демобилизовали пораньше, и он, не предупредив, свалился буквально снежной лавиной.
… Первая неделя прошла в приглядываниях. И его насторожила моя прохладность, и я присматривалась к этому новому человеку...
Мы ходили в гости к общим друзьям, ездили в город, разговаривали – и для меня все это было «не так». Не лежала душа к грубоватому, пусть и ставшему ещё более красивым, облику, мне не нравилось наше общение: его жадные руки и постоянные объятия и мои монологи; хотелось, чтобы тебя держали за руку, поглаживали, хотелось слушать его голос, но Самуил был также неразговорчив, как и до армии, также косноязычен. И оставшись с ним наедине, я ощущала, что и я ему не интересна: он не расспрашивал меня, не предлагал куда-то пойти, что-то послушать, почитать.
Его не занимали люди, обстоятельства. Он не загорался каким-то событием. И конечно, все мои новые познания и открытия для него были за семью печатями. В армии он, похоже, в собственном внутреннем развитии остановился. Да и про армию он почти не рассказывал. Полный альбом фотографий ничего не говорил о его душе: Самуил на сцене солдатского клуба, Самуил на палубе теплохода, на улицах города, около которого располагалась его часть. «А что там, в городе? Где ты был, кто там жил?» - «Да я не знаю, город – как город: улицы, автобусы, зимой – бураны, аж откапываться приходилось». – «А вот тут вулкан, похоже». – «Да, там кругом эти вулканы…» - «И что, хоть раз чего-нибудь было?» - «Да так, иногда что-то закурится…»
Вот такие разговоры у нас были. И никак не могла я его растормошить. Рассказывала про свою жизнь, о которой почти всё писала в письмах. Он улыбался, слушая. Чуть замолкала, начинал крепко обнимать, целовать лицо. Я отбивалась.
Потрясло его моё признание про Юрку. Он чуть не заплакал и только выдавил: «Он же должен был быть счастливейшим человеком – целовать эти губы!»
Боже ж ты мой! Да какие «эти губы»! Этого я не понимала.
…За неделю мы, конечно, не могли решить, по прежнему ли нужны друг другу. Объяснений не было. Вели мы себя так, как должны были вести влюбленные после долгой разлуки, но это было выполнение ритуала.
Мне надо было уезжать в Эмск. Мы купили билеты на поезд - мне до Эмска, ему - до Биробиджана, до которого три часа езды от Хабаровска.
И вот тут в поезде произошло одно незначительное внешне событие, которое опять повернуло меня к нему, Самуилу.
... Остался позади Хабаровский вокзал, поезд набирал ход. Сгущались сумерки. Проверив билеты, ("А вы почему в этом вагоне?" - "Я только до Биробиджана. Разрешите мне...") проводница вагона начала разносить постельные принадлежности. Соседи поднялись со своих мест стелиться. Самуилу скоро выходить, и я отложила было устройство постели на потом, чтобы не терять последних минут. Ведь могло и так случиться, что мы больше не встретимся. Мало ли, вдруг отец Самуила воспротивится отъезду сына в Эмск - Самуил так и не сказал родным, что его избранница - инвалид…
"Я постелю тебе",- вдруг предложил он, стянул с верхней полки матрац и начал его разворачивать. Я не успела возразить, как он принялся аккуратно и заботливо расправлять простыни, подтыкать под матрац одеяло, надевать наволочку на подушку.
 
За мной уже давно никто не ухаживал. Дома Мама, боясь, что я вырасту белоручкой, с молодых ногтей приучала меня к самообслуживанию. В общежитии, понятно, тоже всё сама. И вдруг видеть, как то, что ты должен сделать для себя, и никто не обязан для тебя это делать, совершается другим только по одной причине – этому человеку хочется о тебе позаботиться – это поражает. Чувство благодарности становится известным не понаслышке, а - вот оно. И это чувство приятно, и поступок приятен, и человек – приятен. Ты кому-то нужен настолько, что он готов взять на себя и твои обязанности, облегчить твою жизнь. Даже, вероятно, дело не в нужности, а в нежности. В любви. Никакие слова не сказали бы больше о чувствах Самуила, как вот это застилание для меня постели в несущемся в ночь поезде.
И когда Самуил вышел в темноту на своей станции, я ощутила, что рассталась с прежним Самуилом, и мне страшно жаль, что он остался на перроне, а я снова одна…
Странное дело - когда Самуил был в армии, у меня ни разу не возникло ощущение, что он – «не тот». Порою, я досадовала на его письма, порою – на его отсутствие рядом, но никогда не возникло недоумения – а чего это я привязалась к этому имени – Самуил? Вокруг меня роились сверстники, несколько человек довольно старшего (по моим понятиям) возраста проявляли чувства и симпатии. И всех я «имела в виду». На Самуиле я была зациклена, и ни один не сбил меня с этого пункта: я и Самуил – одно. Я могу оглядываться по сторонам, щебетать, улыбаться, возможно даже, таять от приятности осознания, что нравлюсь, но дальше… Того, что я испытывала к Самуилу в пору нашего сближения, больше ни к кому мне испытать за эти три года разлуки не привелось.
Почему? Не знаю. Не знаю, как бы я себя повела, если бы кто-то из хорошо знакомых парней, может быть, даже из нашей группы, очень настойчиво стал бы за мною ухаживать. Было несколько человек, которые мне нравились… Не знаю…
Да нет, знаю! В Самуиле была одна черта, которая для меня оказалась решающей. Осознала я это очень не скоро. Но именно эта черта держала меня в Татьяниной мысли: «Вот он!» Черта эта была – доброта. Она была основой его личности. Эта же черта была основной у моего папы. Можно только представлять, какой аналитический процесс шел у меня внутри, какие крючки и петли там сцеплялись, но совершенно не способная дать чёткий ответ: «почему – он?», я не могла физически отвернуться от Самуила. Просто не могла. Этот человек был «мой». И больше никто не был нужен!
В Эмске я принялась искать ему место работы. Самуил еще из армии написал на несколько эмских заводов насчёт трудоустройства, но сморозил в них глупость, объявляя, что в Эмске у него жена. Естественно, ему или отказывали, или вовсе на запрос не отвечали: женатому ведь надо было предоставлять жильё.
Так ему ответили и из Эмского электромеханического завода.
И вот я отправилась в отдел кадров ЭЭМЗа.
За столом начальника сидела крупная, с басистым голосом, пожилая еврейка.
- Вы же ему жена, а женатых мы не берем - у нас жилья нет, - улыбаясь довольно доброжелательно, заявила она мне.
Как могла я ее разубеждала:
- …Я же в школе училась, когда он в армию ушел.
- Ну, ладно, пишите, пусть едет, помогу вам, - наконец, произнесла она.
(Ни я, ни Самуил - по неопытности, не знали, что он мог приехать на какой угодно завод, и никто бы не отказал ему, демобилизованному из армии, в предоставлении работы).
Я дала телеграмму: "С работой трудно, но один замечательный человек обещал помочь". Самуил, выдержав довольно плотный натиск родных, противившихся его отъезду из Биробиджана, выехал в Эмск, где быстро получил место в общежитии ЭЭМЗа и устроился учеником фрезеровщика: с профессией кузнеца он решил расстаться: больно уж была она, шумная и грязная, ему не по душе. В Биробиджане он сдал экзамены в техникум, и в Эмске с экзаменационным листком поступил на вечернее отделение машиностроительного техникума.
На заводе его быстро взяли в оборот комсомольские деятели, он стал комсоргом цеха. Мы с ним записались в клубный хор ЭЭМЗа. И так постепенно я начала отходить от жизни девочек нашей комнаты и всё больше проводить в обществе Самуила.
Отношения наши в эти месяцы были, конечно, более взрослыми. Прижимаясь где-нибудь в укромном уголке к любимому, я ощущала, как напрягалось его тело. Но меня это не возбуждало, а настораживало. Головой я понимала, что объятий и поцелуев ему было мало. Но как только я представляла себя отстёгивающей протез – всё моё ответное желание прижаться потеснее тут же угасало. Да и мамино воспитание: «постель только после свадьбы» - удерживала обоих от последнего шага.
 
Приближалась встреча Нового года. Впервые за три года я ушла в эту ночь из комнаты студенческого общежития, где одногруппники завершали новогодние приготовления.
У Самуила в комнате жило еще четверо парней. Перед новогодней ночью они все разошлись, оставив нам в распоряжение комнату. Такого (несколько часов наедине, под крышей) нам ещё испытывать не приходилось.
И ночь эта была, что называется, знойной…
Сначала мы все, как положено, проводили старый год, встретили Новый, пошарашились по общежитию.
С вином у нас было всё в порядке (это не дефицитные восьмидесятые были), с закуской тоже, так что к часу ночи мы уже были очень "хорошие". В соседней комнате также со своей девушкой праздновал Новый год Самуилов друг Валентин. Мы наведались к ним в гости, а у них ссора. Конечно, взялись их мирить и "за мир" налили по фужеру водки.
В первый раз и последний в жизни я потеряла сознание от выпитого. Я вообще не могу пить водку (и крепкие вина) - горько, не вкусно, воняет как-то неаппетитно. И тут целый фужер... После второго глотка я начала валиться назад. ("Смотрю, ты даже не оседаешь, а с прямой спиной отклоняешься назад", - так рассказывал Самуил потом). Меня подхватили, уложили, я быстро очнулась, прекрасно себя осознавая, только не понимая, как я оказалась лежачей на постели. Меня «отходили», потом мы пели песни, потом что-то ещё было, какие-то ряженые…
И когда все угомонились под утро, мы остались вдвоём в Самуиловой комнате. Ложиться в чужую постель с несвежим бельём не хотелось,  идти в морозную ночь в общежитие - тоже... "Ты не тронешь меня?" - взмолилась я. - "Не знаю", - ответил он, и я начала переобуваться. - "Куда ты, в мороз, транспорт не ходит. Оставайся! Не хочешь в другую кровать - ложись в мою, а я - там", - он махнул рукой в сторону Валентиновой постели. "Ты лезть не будешь, обещаешь?" - "Ой, да ладно тебе, ложись!" - "Отвернись!"
Я разделась, укрылась одеялом. Самуил вышел из комнаты, постучал, вернулся. Я повернулась к стене и замерла. Он лёг рядом. Я отодвинулась, но он придвинул меня к себе и прошептал в шею: "Лежи, не бойся",
Измучили мы друг друга в эту ночь порядочно. Но во мне был такой крепкий заслон "низзя", а Самуил так был невинен и так патриархально признавал за мною «право решать», что новый день я встретила такой же целенькой, какой и пришла вчера.
Хотя даром мне эта ночь не прошла…
Утром к нам постучались Валентин и его подруга. Мы уже были одеты, завтракали. Смех и поздравления с наступившим Новым годом... Сидим все за столом, и вдруг я почувствовала, что мне начинает стремительно плохеть: не могу держаться прямо, пальцы на руках сводит, и меня всю сворачивает в клубок, хотелось поджать колени к подбородку, угнуть голову, обхватить себя руками – и чтобы никого не было. «Пусть они уйдут!» - еле смогла выговорить я и свалилась на кровать. Валентин, что-то бормоча, быстро вывел спутницу, Самуил запер дверь и начал отпаивать меня водой. Минут через пятнадцать приступ прошёл, а Самуил откомментировал: "Я думал, ты ледяная, а тебе вон как далась эта ночь!"
 
В ноябре мы с Самуилом поехали в Новосибирск – знакомиться с тамошними моими родственниками.
Тётя Тоня сдувала с нас пылинки: наготовила пельменей, Самуила уложила на свой диван, сама ночевала в кухне на полу.
И ей крайне понравилось, что мы не «охальничали», вели себя скромно. Своё впечатление, похоже, она и тёте Марусе пересказала, и потому та и Лида в Самуиле приняли участие. А когда он запел за праздничным столом, так тётя Маруся, сестра тёти Тони, начала промокать белой головной косынкой глаза: «Сиротка!» (Чем меня даже и рассмешила – «сиротка» никак к Самуилу не приставало).
На обратном из Новосибирска пути выяснилось, что потерялся студенческий билет, который я одолжила у парня из моей группы, чтобы сэкономить на проездном билете для Самуила. Вероятно, Самуил забыл его в окошечке железнодорожной кассы.
(Потом я не раз сталкивалась с этой его особенностью – быть нетщательным в мелочах. Обязательно требовался контроль, иначе мы возвращались за забытым дома документом, ключи вечно находились не там, где им положено… В таком случае мы вместе восстанавливали хронологию событий, чтобы вспомнить что-то, касающееся исчезнувшего предмета. Постоянно меня это возмущало и возбуждало: «Ну, почему ты не помнишь элементарных вещей?» - вопрошала я, а он пожимал плечами и не знал, что ответить).
А тогда потеря билета нас страшно расстроила. Мы, растерянные, ехали в поезде; я плакала, потому что не знала, как буду объясняться с одногруппником, Самуил тоже сидел удручённый, и мы так жалели друг друга, были такие одинокие и потерянные, что даже договорились о скорой женитьбе, хотя до этого условились: свадьбу сыграем только после получения мною диплома.
Но дома, в общежитии, билет неожиданно нашелся - как в сказке. Кто-то там же в Новосибирске подобрал его, привез в Эмск и отдал одной из девочек нашей комнаты, по фотографии определив, что этот парень (мы в билет вклеили фотографию Самуила) ходит в нашу комнату.
Придя в себя, обрадованные таким счастливым разрешением постигшей нас было неприятности, мы опять отложили разговоры про свадьбу.
 
Самуил вошел в жизнь нашей комнаты, и девчонки относились к нему радушно-снисходительно. Они видели, что парень звёзд с неба не хватает, но добрый, вежливый, простой, в застолье смирен. Да и не было у нас принято как-то обсуждать достоинства или недостатки ухажёров. Все были более-менее на одном уровне. Тогда совершенно не интересовались общественным положением родителей избранника, наличием у тех какой-то движимости-недвижимости. Все знали – твой успех по жизни зависит только от тебя. Поэтому опасения у подружек вызывали лишь парни с явно безалаберными замашками, вроде того же Юрки.
Самуил приходил по вечерам в свободные от занятий в вечернем техникуме дни, уводил меня в коридоры нашего общежития или, если не трещал мороз, мы шли гулять, в кино. Порой кто-нибудь из девчонок звал его составить ей компанию на каток, я, естественно, не была против: раз мои обстоятельства не позволяют быть ему на льду со мною, то почему он должен лишать себя этого удовольствия. А кататься на коньках Самуил очень любил.
Конечно, он всегда принимал участие в наших застольях, но вёл себя незаметно. Его преимуществом перед другими было в красивом сильном голосе. (Он даже записался в хор при клубе своего завода и меня туда сагитировал). Но в наших студенческих посиделках петь за столом хором было не принято. Если кто и пел, то обязательно под гитару, обычно соло, обычно доверительно, из репертуара Окуджавы… Поэтому Самуил тут себя проявить не мог - какое доверительно, если его голос мог перекрыть все наши голоса.
Вообще-то, он в нашем кругу себя чувствовал стесненно, и как я не пыталась его растормошить - ничего не выходило: он улыбался и молчал. Разве оживлялся, когда его окружали только наши девчонки. Самуил боялся на фоне парней показаться ограниченным. То ли природная застенчивость, то ли застарелая привычка не высовываться, то ли сознание скромных собственных запасов интеллектуальных богатств - что-то сковывало его язык в присутствии наших парней.
Однажды после какого-то застолья мы стояли в нише окна в коридоре общежития, как обычно, в обнимку. И вдруг он выдал фразу, вмиг меня отрезвившую: "Ты со мною не будешь счастлива". Я, конечно, тут же спросила: «Почему?» Но ни тогда, ни потом, сколько я у него не добивалась, он так и не сказал, что тогда имел в виду. Или молчал или отнекивался: "Не помню, почему я это сказал!"
СВАДЬБА
К весне мы решили, что тянуть до окончания института не стоит. Подтолкнула нас и надвигающаяся в апреле свадьба нашей Тони с Геной, одним из ее ухажеров.
Самуил сказал: "Почему мы должны ждать ещё три года?"
Я написала домой о нашем решении.
Получив письмо, Папа засомневался: «А учёба? Нет, пусть сначала институт окончит». Но практичная Мама его переубедила: «Пока молодая, привлекательная, Самуил ее любит... Будет ли, нет ли ей судьба, но пусть женятся».
Для Мамы женская судьба без семьи – судьба не сложившаяся.
Зря, вообще-то, она так рассудила. Она жизнь мою видела своими глазами - крестьянки, признававшей лишь физический труд. Только он, по маминому убеждению, мог гарантировать хоть какую-то жизненную устойчивость. Я же для Мамы была «Серой шейкой» - хромая, ни на что не годная физически. В семейной жизни – скорее балласт, чем помощник. Она была уверена, что «муж любит жену здоровую», а если Самуил влюбился и готов жениться, то хоть дети у меня будут законные, как бы дальше ни сложилось.
Правда, ещё до армии она мне как-то сказала: «Смотри, Дина, он выпить любит». Но мне тогда море было по колено. Мой любимый Папа тоже очень не против был посидеть с друзьями до упора, а я Папу боготворила (он, в отличие от Мамы, на меня никогда не давил, а только восхищался), и считала, что «любит выпить» - это не порок. Надежда на Самуилово обожание придавало мне самоуверенности – скажу, и он перестанет выпивать.
Наивность, переходящая в идиотизм. Но это выяснилось позже.
Мы получили благословение, но ни самим приехать, ни денег на свадьбу дать родители не могли: младшая сестра оканчивала школу и собиралась поступать в Новосибирский университет, надо было копить деньги ей на дорогу.
Когда-то, ещё в самом начале моего студенчества, предусмотрительная Мама выделила из семейного бюджета огромную по тем временам сумму (полтора своих оклада) - сто рублей, чтобы я положила их на книжку "на всякий случай". (Ей всегда мерещилось чья-то скоропостижная смерть – собственная или Папина, и деньги эти, в первую очередь, предназначались для срочного вылета домой на похороны).
Слава Богу, повода их тратить не было, так они у меня до третьего курса и долежали.
Самуил приехал в сибирский Эмск в осеннем пальто и фуражке. Родители его, тоже бессеребренники, отправили сына, дав денег только на дорогу. Зима же началась через месяц после его устройства учеником фрезеровщика. Естественно, я тайком от родителей сняла эту сотню (про депозиты тогда не знали, поэтому «навар» был – какие-то четыре рубля), и мы их потратили на зимнюю «москвичку» и шапку из цигейки модели «пирожок» для Самуила.
Давая согласие на наш брак, родители велели мне использовать для свадьбы эти самые деньги, не подозревая, что они уже полгода как были истрачены.
Свадьбу справлять было не на что.
За три недели до нас в ресторане городского Дома офицеров всей нашей группой мы отпраздновали свадьбу Тони и Гены. Свадьба была "комсомольской", то есть вскладчину от гостей жениха и невесты.
Поэтому моя свадьба была уже не под силу нашим студентам, и из соображений экономии решили её праздновать на природе.
Но не только из-за денег мы не стали снимать помещение для торжества. У меня почему-то было желание обрести статус женщины, то есть «потерять невинность», не в стенах, а на воздухе. Вот вступила такая блажь в голову.
Отвращение к свадьбе в помещении у меня появилось еще с бракосочетания моей школьной приятельницы Раи. Так там было всё некрасиво… И я там впервые напилась...
Вообще, мне не удавалось видеть по-настоящему хорошую счастливую свадьбу, какие показывали в кино.
В реальной жизни чего-то мне не хватало в этом обряде. Может быть, из-за отсутствия венчания? Все как-то шло натужено: насильная общая радость, жених с невестой чувствуют себя, как под прожекторами, выполнение ритуала «горько», все гости перепиваются и уже плохо соображают, где они и зачем.
Вот и Тоня с Геной со своей свадьбы улизнули очень рано, мы потом спохватились – "где молодые?", а их и след простыл.
Поэтому я настояла, чтобы наша свадьба была в чистом поле.
Мы подали в апреле заявление в ЗАГС, регистрацию назначили на двадцатое мая, но это был четверг, поэтому саму свадьбу наметили на субботу двадцать второе мая. То есть в тот же самый день, в который восемь лет назад мне сделали операцию.
"Этот день принес Дине такое несчастье, а они на этот день свадьбу назначили. Будет ли это событие счастливым для нее?" - такой вопрос задала Мама Папе, получив наше приглашение на свадьбу.
Весна в том году выдалась ранней и бурной. Уже в апреле, когда мы ездили подавать заявление, Самуил был без пальто. Такая тёплая погода в Сибири бывает раз в десять лет, если не реже. А тогда, в двадцатых числах мая, уже распустилась черемуха.
Подав заявление в ЗАГС, мы с Самуилом вдруг стали часто ссориться. Что-то происходило с ним и со мною. Похоже, мы, осознав необратимость задуманного шага, начали сомневаться в нужности друг другу. Мои придирки по пустякам (не так меня понял, не так поступил, не так сделал) – шли валом. Мы мяли и рвали выданное нам в ЗАГСе приглашение, потом поднимали его из грязи и мирились. Сколько раз я приступала к нему с выяснениями, хорошо ли он всё взвесил, и когда он отшучивался или отвечал, на мой взгляд, неискренне или несердечно, я замолкала, надувалась. А он, устав меня уверять в том, что его решение обдумано, тоже психовал. Это был очень нервный месяц.
 
Но двадцатое мая надвигалось. Нам, молодым дуракам, не с кем было поделиться, да и не стали бы мы с посторонними решать свои проблемы. Мы катились с горы.
Почему я тогда не остановилась?
Во мне действовала какая-то программа – так надо. Возможно, тут сыграл синдром отличницы – делать что-то не по зову сердца, а по стереотипу и из чувства долга. Неосознанно во мне сложился перечень причин не давать заднего хода: женщина должна иметь семью; Самуил из армии приехал ко мне; мои родители уже привыкли к мысли, что он – будущий зять; мы дружим уже пять лет; мне больше никто не нужен.
Наше внутренне несовпадение, конечно, ощущалось, но я затолкала эту «мелочь» в дальние закоулки сознания: никто мне никогда не говорил о необходимости интереса к внутреннему миру, нигде в книгах я не читала, чтобы девушка и парень расставались из-за того, что они не читают одних и тех же книг или им нечего обсуждать вместе, потому что у них разные интересы. И потом - я же любила этого парня! А спроси – за что? Навряд ли сформулировала бы. Вот нужен он мне был рядом – и всё.
А что бы случилось, если бы кто-то, кто был мне симпатичен (из нашей же группы или знакомый), вдруг начал бы ко мне проявлять недвусмысленный интерес?
Нет, такие были, конечно, но странное дело: как только я начинала замечать на себе продолжительные взгляды, то тут же отстранялась от этого человека. Я не верила, что меня, инвалидку, можно было любить, когда вокруг было столько здоровых, красивых, умных девчонок. Это в посёлке я была выше многих – по внешности, развитию: лучшая ученица класса, активная, певунья… Среди студенток же я была – обычное явление, и предпочесть меня другим мог только…
В общем, не доверяла я тем, кто начинал коситься в мою сторону.
Самуил был свой, а остальные - я не знала, что можно от них ожидать. Да и никто не проявил настойчивости. Когда в Эмск приехал Самуил, около меня образовался пустой круг...
Приготовления к свадьбе начались.
При подаче заявления в ЗАГС нам выдали лоскуток белой, мелованной бумаги размером с визитку, где, помимо даты и дежурных слов, говорилось, что нам предоставлено право приобретать вещи в «Магазине для новобрачных». Очень нелишняя услуга по тем временам: при начинающемся всеобщем дефиците купить нужные вещи можно было лишь в магазинах «Берёзка» за валюту (мы даже не знали, как она выглядит) или заказывать уезжавшим в командировку в Москву или Ленинград (таких знакомых у нас с Самуилом тоже не наблюдалось). В «Магазине для новобрачных» ассортимент был пошире, но в Эмске и он не спасал: выбор товара был такой убогий, что не хотелось рисковать – оказаться в нашем Дворце двойняшкой другой новобрачной. Поэтому за платьем я отправилась в соседний Новосибирск, миллионное население которого обеспечивалось товаром гораздо лучше нашего забытого властями Эмска.
 
Приехала я вечером в пятницу и на следующее утро уже входила в огромный магазин, расположенный прямо около оперного театра. Выбрала себе платье, белые, тонюсенькие перчатки (почему мне хотелось быть в перчатках – и сама не знаю, но тяга к ним, перчаткам, не как средству от холода, а для защиты рук, сидит во мне всю жизнь). С белыми туфлями получился облом – магазин предлагал только на каблуках, а я так и не смогла освоить на протезе эту обувь. Даже чуть суженный или невысокий каблучок (выше полутора сантиметров) сразу же делал меня неустойчивой, поэтому я и не рисковала носить модельную обувь.
С покупками в болоньевой сумке, заменявшей в те времена уже не презентабельно выглядевшие «авоськи, я вышла на крыльцо магазина и нос к носу столкнулась с Валентином. Обрадовались оба. Мы не виделись с ноября, когда я с Самуилом приезжала на праздники к родственникам и поспетили Оперный. Там-то я и представила вежливо улыбающемуся валторнисту своего друга («Я вам говорила, что у меня парень в армии…»).
- Как дела? – был первый Валентинов вопрос.
- Вот, - засмущалась я, - свадебное платье приехала к вам покупать.
- Себе? – поднял брови Валентин.
Я кивнула.
- Стоило ли за этим сюда ехать? – в вопросе прозвучала испытываемая им неловкость.
- Стоило! У нас совсем выбора нет. Да и в Оперный сходить хотелось. Так что я – за двумя зайцами…
- А! Так приходите сегодня, - облегчённо перевёл он разговор в безопасное русло, - идёт «Садко». Я вас встречу и усажу на хорошее место.
- Ладно! – легко согласилась я.
А что? Я уже сосватана, и с меня какой спрос?
А вечером я сидела на невиданном месте – впервые (и единственный раз в жизни) я смотрела на сцену из директорской ложи. Рядом сидели ещё несколько человек. В антракте Валентин зашёл к нам и познакомил меня с соседями («Наше сопрано … - она сегодня не участвует. Это – супруг …»). Я обрадовано кивала. Сопрано и её муж приветливо улыбались. Меня Валентин представил так: «Дина, студентка, поклонница серьёзной музыки». А когда он вышел, певица спросила: «Вы – родственница Вали?» - «Нет, знакомая», - «А… Не из Эмска случайно?» - «Да, оттуда», - «Вот как! Валя о вас рассказывал… Мы с ним соседи».
Я чувствовала себя очень не в своей тарелке – как с ними, артистами, разговаривать, вдруг ляпну что-то невпопад. Но вот что валторнист обо мне рассказывал соседям – мне это не понравилось: что им за дело? Что во мне интересного? Разве моя инвалидность.
Я отвернулась к сцене и больше в общение с этими добрыми людьми не вступала.
После спектакля Валентин пошёл провожать меня на автобус. Говорили о нём, о его одиночестве.
- Летом едем в Москву, гастроли, - между прочим обронил он.
- Счастливчики! - выдохнула я.
– Вам нравится Москва?
- Да как – нравится? Я там была только в трёхлетнем возрасте, проездом, мама со мною к родным в Курск ездила. А так хочется!
- Я бы вас взял, - улыбнулся он, - да только не поедете ведь.
– Не поеду! Муж с вами не отпустит, - подхватила я шутку.
И только многие годы спустя, после десятилетий очень непростой жизни с Самуилом, я, вспоминая это знакомство, как-то подумала: какой же шанс мне предоставляла жизнь с этим валторнистом. Жить с человеком из мира искусства, вращаться в среде артистов, ходить в Оперный по желанию, а не по случаю, ездить по городам во время гастролей мужа…
Мужа! И тут же, как у Пушкина: «Другой? Нет, никому на свете…».
Жизнь нас постепенно учит: влюблённость уходит, любовь – остаётся и всё оправдывает. Только ведь любовь, иногда не отличимая от привязанности, питается из другого источника: часто - благодарности, признательности любимому. Сколько передо мною прошло примеров, когда женщина выходила замуж не по влюблённости, а от одиночества, от растерянности, от напора влюблённого, от страха перед жизнью, а потом выяснялось, что он и оказался тот самый, единственный…
Через год, когда мы с Самуилом в очередной праздник наведались в Новосибирск и, по обыкновению, отправились в театр, то Валентина я там не обнаружила. «Он у нас уже не работает, уехал…», - ответил мне  оркестрант, к которому я обратилась  в антракте с вопросом.
… Диадему для свадебного наряда я сделала сама из стальной проволоки, которой была придана соответствующая форма, а украшениями послужили мои хрустальные «слёзы». Небольшой капроновый лоскут, пришпандоренный сзади, имитировал собой маленькую фату. Обувь… Тут судьба мне улыбнулась. С зимних каникул наша Рита приехала с родительским подарком – прекрасной формы туфельками почти белого тона и с пряжками «под серебро». Каблучок – не более сантиметра. «Ах!» - вздохнула я. Но Ритина миниатюрная ножка умещалась в 34-ый размер, а мне требовался 35,5 (тогда были и такие размеры). И Маргарита отправила своей маме заказ на мой размер. Туфельки пришли к сроку и были очаровательны.
Двадцатого мая, в четверг, в замечательно солнечный день, за мной в общежитие на такси со своим свидетелями заехал Самуил - в новом черном костюме, специально приобретенном для этого случая.
(Кстати, родные Самуила, как и мои родители, тоже сына только поздравили, но ни денег, ни сами на свадьбу не приехали).
В ЗАГСе я чувствовала себя очень неловко. Как всегда на меня напало чувство - "не по Сеньке шапка". Казалось, что и меня, и Самуила жалеют. Может быть, регистрирующая нас симпатичная тётя что-то подобное и испытывала, но наши гости, конечно, были искренне рады, что вот ещё одна свадьба.
А всё же на фотографиях из Дворца я так и выгляжу смущенной: не про меня эта церемония.
Уже в банкетном зале Дворца, выпив шампанского и слегка охмелев, я отдалась озорному настроению полностью, и когда мы спускались по лестнице, вдруг стала спрыгивать со ступенек, держась двумя руками за перила, как это обычно делала. Самуил меня остановил: "Не надо!"
Обратно, до нашего общежития, - мы шли всей толпой пешком. Тех разукрашенных машин, что сейчас с кольцами и лентами несутся по проспектам с молодыми и гостями тогда ещё не было. Далеко не каждый женящийся мог себе позволить такси хотя бы в один конец. Но Самуил выкроил...
В те годы увидеть свадебное шествие на улицах города можно было почти ежедневно – пеший кортеж, растянувшийся на полквартала, впереди которого шли молодые, был довольно обычным явлением.
Правда, в этот раз картина была редкая: не часто «молодая» так явно хромала. В одном месте Самуил чуть притормозил и раскланялся с какой-то девушкой. И хотя я была под хмельком, всё же заметила его лёгкое смущение. «Это кто?» - шёпотом спросила. - «А! Одна из нашего цеха».
В нашей комнате общежития я сняла фату, переоделась, мы попили чаю … и жених ушёл с друзьями в общежитие. Да, вот так. Свадьба была назначена в субботу, и первые две ночи после регистрации в ЗАГСе я, замужняя дама, провела в своей девичьей постели.  Как же меня разбирал смех на другой день, когда я, "молодая", стояла на остановке, поджидая автобус, чтобы ехать в институт на занятия: жена и не жена, с печатью в паспорте, но «невинная девушка».
Самуил же покорно не настаивал на своем «праве мужа»: он работал эти дни, а положенный отгул в три дня оформил со следующей недели. Все вверх тормашками!
 
Почему я была так зашорена? Почему у меня было такое непреодолимое желание уйти в поля, сыграть «лесную свадьбу»? Конечно, виной всему - моя закомплексованность: ну, не подходила я в своих глазах под тот образ невесты, которая лёгкой походкой входит в зал, где ломятся столы от вина и закусок, принимает поздравления, чаруя всех молодостью и красотой, танцует свадебный вальс, которую жених выносит на руках, и по лестнице они в обнимку спускаются к лимузину... Этот ритуал хорош для красивой, цветущей невесты. У нас же ни столов, ни лимузинов, ни лёгкой походки, ни вальса… И смешными и жалким были бы наши потуги «соответствовать стандартам».
Свадьбу организовывали Самуиловы друзья и моя группа.
Погода выдалась отменная: тепло, все зеленое, черёмуха уже распустила свои гроздья. А комара еще не было – самое благодатное время.
Сначала нас на площадке перед входом в Дом культуры ЭЭМЗа, где Самуил пел в хоре, поздравил директор клуба, подарили нам белые льняные покрывало и скатерть, а хор спел какую-то подходящую к случаю народную песню. Затем мы сели в такси и во главе вереницы машин с гостями ринулись из города. Впопыхах проскочили нужный поворот, хотя и видели жестикулирующую мою согруппницу Тоню, но вовремя спохватились, развернулись, и вот мы на месте.
Гости, конечно, были одеты по-походному: в спортивных штанах и ветровках, одни мы с Самуилом – нарядные.
Нам вручили по букету черемухи, угостили хлебом-солью и пригласили занять свои места "за столом", роль которого выполняли расстеленные на траве простыни, уставленные нехитрой закусью и – щедро - спиртным.
Я еще не научилась тогда отставлять рюмку, если чувствовала, что перебираю, а наливалась в этот день гремучая смесь - шампанское и водка. И если сначала я пила только шампанское, то потом уже пошло всё подряд. Взрослых меж нами не было, остановить это безобразие было некому. Короче, молодые и гости перепились.
Я плохо помню подробности этого вечера, но уверена - далеко не одна я тогда потеряла невинность.
Для нас, новобрачных, была натянута палатка, и всю ночь вокруг звучали песни, анекдоты и смешки. Я несколько раз просила Самуила выйти наружу и отогнать подальше колобродивших свадебных гостей (для них были тоже натянуто несколько палаток), но в ответ на его увещевания раздавался гогот...
На другое утро в озерке неподалёку, где наши друзья с удовольствием плескались, я, переодевшись в простенький ситцевый халатик, отстирывала свое белое свадебное платье от зелени.
Праздник моего девичества кончился.
В полдень мы укатили от гостей в город.
Самуил привел меня в дом, где снял для нас угол.
Он несколько месяцев до свадьбы потратил на поиск жилья.
Эмск – город небольшой, но в нём несколько институтов и масса студентов. Город собирал выпускников практически со всего Зауралья. Любая щель в городе была занята студиоузами – семейными или живущими на квартирах по двое-трое. Общежитий на всех обучающихся не хватало катастрофически. И если в летнее время ещё была какая-то возможность найти комнату, освобождённую уехавшими на каникулы или распределёнными на работу в другой город студентами, то в мае был «аншлаг»: все места заняты. Как Самуил смог уломать одну бабулю сдать нам угол в своей конуре – даже не знаю.
Старый, дореволюционной постройки, двухэтажный деревянный дом на восемь жильцов располагался на спускающейся к реке улице. У Полины Ивановны жилплощадь - в восьмую часть в нижнем этаже. Когда-то эта комната, вероятно, служила гостиной хозяину, занимавшему нижнюю половину дома. В ней была своя печка. При уплотнениях из половины дома сделали четыре комнаты, одна из них досталась семье Полины Ивановна, а уж эти хозяева из своей комнаты сделали три: кухню, затем собственно комнату и ещё выгородили пять квадратных метров, куда одинокая теперь старушка пускала семейную студенческую пару. Та комнатёнка была занята, и нам предприимчивая хозяйка шкафом отгородила угол, где стояли кровать и столик. И всё. Одежду, что мы носили в сезон, можно было класть в шкаф, зимнюю одежду сдавали в камеру хранения в нашем общежитии. Посуду хозяйка разрешила держать на кухне.
В той же комнате находилась ещё одна кровать, и она принадлежала ещё одной жилице. Правда, эта Тамара приходила «к себе» не чаще раза в неделю. Она была женщина молодая и ночевала, как говорила, «у подруг». Сама хозяйка спала на кухне, между которой и "нашей" комнатой не было даже двери.
В тот послесвадебный день, в воскресенье, познакомив меня с хозяйкой, молодой муж, сказав: «Обживайся, я через полчаса вернусь», отправился в своё общежитие, находящееся в нескольких кварталах, за подарком от друзей – радиолой. И пропал.
Я терпеливо ждала возвращения любимого несколько часов. Сначала легла, было, спать: предыдущая ночь меня натурально измочалила. Но проснувшись под вечер в углу за занавеской и убедившись, что Самуил до сих пор не приходил, страшно изумилась.
Романтическая дура была уверена, что молодой муж должен был лететь к той, которую столько лет ждал, наконец-то получил, и должен не сводить с нее влюбленного взгляда - недаром ведь первый месяц называется «медовым»...
Подождав ещё пару часов, в своём зелёненьком халатике (мы ещё не успели перетащить на квартиру вещи), я в слезах отправилась искать новоиспечённого мужа, полагая, что с ним что-то произошло - не могла даже и представить, что, буквально бросив молодую супругу в угол, мой Самуил где-то проводит время.
Реальность оказалась еще хуже - на полдороге молодой супруг повстречался мне пьяный в стельку.
Для меня это был такой шок!..
Такого с ним, с тех пор, как он пришел из армии, ни разу не было. Тем более, я не могла понять его сейчас: настолько не осознавать моё состояние, мои чувства, бросить меня в первый же наш семейный день!.. Напиться!.. Самуил, исполнявший все мои желания и капризы, писавший мне нежнейшие письма, оберегающий и жалеющий меня, восхищающийся и опасающийся меня хоть чем-то огорчить - вдруг в первый же семейный день повернулся настолько неудобоваримой своей гранью, что я ужаснулась.
В моих книжках так положительные герои себя не вели.
И я, отличница и пай-девочка, начала рассуждать.
Зачем человек женится или выходит замуж?
Ну, ладно, оставим в стороне – любовь, томление в разлуке, боязнь потерять. Всё это чувства – они приходят и уходят, их не измерить, не остановить, не возбудить собственной волей и не погасить.
Их просто надо пережить.
Но зачем себя втягивать в неразрывные отношения?
Ладно, разграфим лист бумаги на две колонки. Слева – «pro», справа – «contra».
Влево пишем: во-первых, заведенный порядок (замужняя жена, законные дети, стабильность, защитник, укомплектованный дом, такой же, как родительский. У парней, кроме законных детей и стабильности, может быть, и другое в резонах: уют, чистота, горячий борщ и свежие носки...)
Во-вторых, человек создаёт семью, чтобы защитить себя от одиночества, образует круг людей, неравнодушных, а лучше – любящих, плавно сменяющих уходящих близких родственников, родителей.
В-третьих, в семье человек видит смысл своего существования, потому что когда ты сам по себе3 и у тебя нет какого-то поглощающего всего тебя дела, увлечения, то и нет стимула чего-то добиваться, для чего-то стараться.
Далее, семья удерживает человека от отчаяния в трудные минуты, чувство ответственности за зависимых от тебя людей заставляют человека вновь подниматься и оправляться от ударов судьбы.
Теперь правая колонка: потеря свободы – раз. Увеличивается ответственность (появился супруг, дети) – два. Физический труд – три. Боязнь потерять работу, потому что семья – это не ты один, она требует, чтобы дома водились деньги - четыре. Необходимость роста карьеры опять же из-за близких (тебе лично это может быть и до фонаря) - пять. И так далее, и так далее.
Это были мысли человека, только-только вступившего в брак и ещё не знающего, что именно в семье человека может подстерегать самое подлое предательство, когда тот, которому ты доверился, оставляет тебя в трудную минуту или сам приносит домой несчастье осознанно, только в силу своих порочных наклонностей. Что семья – это, прежде всего, огромная ответственность за человека, с которым ты связал свою жизнь или породил. И если ты к своим обязанностям отнёсся легкомысленно, близкие от тебя пострадали, то муки совести от того, что ты натворил сознательно или бессознательно, до самой смерти, а может быть, и за пределами жизни, будут мучить тебя. Что неудачная семейная жизнь - это ещё и непросто складывающиеся судьбы детей. Озабоченные своими отношениями родители упускают их из виду. А последствия – разные: это и нездоровые дети, и неудачная жизнь выросшей дочери или сына, когда родители осознают, что не так воспитали свое чадо или были недостаточно внимательны, упустили судьбоносный момент, не смогли выявить его талант и не направили в нужную колею...
Но даже того, что получилось при сравнении "двух колонок", хватило для вопроса: а стоит ли рисковать, связывая себя с человеком, который все же является о-очень темной лошадкой, когда идет с тобою в бюро регистрации или под венец.
Как выбирать в молодости, не зная жизни и людей, руководствуясь только сердечной склонностью и вовсе не ожидая, что твой избранник или избранница вдруг быстренько снимет привлекательную маску и превратится в свою противоположность, с которой ты даже знакомство бы не поддерживал, а не то чтобы согласился жить под одной крышей и заводить детей?
Уже на другой день после свадьбы у меня началось формироваться ощущение, что я совсем не знаю своего избранника!
ПЕРВЫЕ УДАРЫ
А между тем наша хозяйка решила от нас избавиться. И причиной была я.
Ещё с «допротезного» времени, когда мне очень мешали костыли, я в помещениях перемещалась, прыгая на одной ноге. И в школе, и в квартире. И когда уже пользовалась протезом, то встав с постели за небольшой надобностью, не возилась со «сбруей», а опять же – прыгала.
Самуил, работая во вторую смену, в снимаемый нами уголок возвращался ночью, и я выпрыгивала 3в кухню открывать двери, беспокоя старуху, чья кровать находилась в нескольких метрах от входа.
Да и сам мой вид её раздражал. Когда Самуил мыл пол в нашем отсеке, бабка сидела в кухне и комментировала: «Разве это дело, чтобы парень половой тряпкой орудовал?»
Одним словом, уже через два месяца Полина Ильинична нам отказала.
Летом, когда студенты разъезжаются на каникулы, а кто-то – по распределению, найти жильё легче, чем в другие сезоны, и поэтому Самуил быстро нашел в соседнем переулке кухню-времянку, которую хозяева сдавали за двадцать пять рублей бездомным молодым парам.
Это был небольшой, квадратов на девять, засыпной домик, добрую половину площади которого занимала печка. Стояла кровать, стол, в углу рукомойник над тазиком, рядом двадцатилитровая, когда-то молочная, а нынче грубо покрашенная зелёной масляной краской, фляга для воды. В другом углу на стене висел застекленный самодельный шкафчик для посуды. От улицы комнату отделяла лишь двойная дверь – ни сенцев, ни крыльца.
Мы перетащили туда свои чемоданы, несколько кастрюль, чугунную глубокую сковородку, экспроприированную Самуилом из его общежитинской комнаты, и стали там жить. Эта «времянка» и стала нашей первой "отдельной квартирой".
Самой большой проблемой для молодой семьи стала катастрофическая нехватка денег. Самуил после нескольких месяцев ученичества только-только получил разряд фрезеровщика. Зарплата его всего лишь в два раза превышала мою стипендию. Ни премиальных, никаких других доплат он ещё не успел заработать, а расходы на еду, одежду, обувь, жилье, бытовые нужды, развлечения  никак не укладывались в наши возможности. Помощи не было ни от кого.
Поездки в отпуск могли быть только туда, где нас могли кормить и не требовали платы за квартиру.
Сдав весеннюю сессию, я отправилась на каникулы к родителям в родной город, а Самуил продолжал работать до отпуска в августе.
Он очень скучал тем летом без меня, а его отец из Биробиджана писал сердитые письма: почему это жена оставила молодого мужа одного и уехала... Потому и оставила, что жить вместе было не на что, а находиться мне в городе, не учась и не работая – какой смысл?
Наступил август, Самуил приехал к нам, и тогда уж мы оттянулись на всю катушку: он привёз отпускные, которые мы беззастенчиво проматывали в городе. Почти ежедневно выезжали на реку, в кинотеатры, ходили в гости к знакомым… В общем, отдыхали, как могли, компенсируя себе месяцы забот, учёбы, трудов и безденежья. И у нас в мыслях не было об обделённости - не могли мы себе позволить уехать куда-то в свадебное путешествие, на море, в дом отдыха… Мы были просто бедны, и только у родителей, пользуясь их гостеприимством, могли хоть на время перестать думать о завтрашнем дне и наслаждаться молодостью.
 
Мои каникулы заканчивались, пора было возвращаться, но не было сделано еще одно дело - я так и не была представлена родителям Самуила.
Его отец к тому времени женился во второй раз, и теперь в той семье жила чужая Самуилу женщина с двумя своими сыновьями.
Шейна (Женя), младшая сестра Самуила, тоже в этот год вышла замуж, ждала ребёнка и жила отдельно у родителей мужа.
За полторы недели до возвращения в Эмск Самуил уехал в Биробиджан, чтобы подготовить родных к моему приезду. Мы понимали, что шок в той семье неизбежен. Женитьба сына на нееврейке уже должна была напрячь отца, а то, что молодая – инвалид…
Поэтому я наотрез отказалась ехать с Самуилом, а отправилась знакомиться с родственниками двумя днями позже, взяв с собою Папу для поддержки.
Давно мы с моим Папой не были так дружественно близки, как в этой поездке. Оба волновались, но не хотели показывать друг другу, как страшновато ехать в эту семью с тем грузом, который везём. Я, правда, не очень переживала: как бы не сложились с новыми родственниками отношения при встрече, мы скоро уезжаем в Эмск, и нас «не достанут». В любви Самуила я не сомневалась, поэтому и встречи не боялась. Было лишь обычное чувство насторожённости, как при знакомстве с новым человеком – примут или не примут меня, не застит ли моя инвалидность глаза, не оттолкнут ли меня лишь по одной причине – «она - без ноги!»
Папа же, как всякий отец, желающий гордиться своим ребёнком, понимал, что при всех моих талантах и способностях, в глазах людей я – не полноценна. И конечно, испытывал сложные чувства, подъезжая к дому свата.
Чтобы освободиться от мыслей о встрече, Папа завёл со мною разговор о своих делах на работе. И все три часа, проведённые в дороге, делился со мною общественными заботами: как не приемлет он нечестности в людях, как тяжело переживает, встретившись с предательством, хитростью, двурушничеством; как болеет он за дело, как тяжело ему, что в партии имеются приспособленцы  и позорят ее. Папа рассказывал о случаях в цехе, когда он схлестывался с непорядочными, вороватыми людьми и не получал поддержки, понимания от таких же, как он, рабочих-коммунистов: те считали его скандалистом и обвиняли Папу в желании выслужиться перед начальством.
Хотя эти "производственно-общественные отношения" меня мало трогали и на все папины сетования мне хотелось ответить одной фразой "Не бери в голову!", я слушала его и кивала. Я видела, какой Папа чистый и наивный человек, как ему трудно со своим обличительным характером, и как нужен ему человек, который бы поддержал, понял и разделил его взгляды.
Самуил встретил нас на вокзале, и на автобусе мы доехали до домика, в котором жил Лейзер с одиннадцатилетним сыном, новой женой Аней и её двумя сыновьями – старшим, уже отслужившим армию Николаем и младшим двенадцатилетним Вовой.
В честь нашего приезда был званый ужин. Собрались дети Лейзера – Мойша с женой Сарой, Женя с мужем Давидом и ещё пришла сестра Лейзера - Хая, приветливо со мною разговаривающая, улыбающаяся, но, как позже оказалось, наиболее воспротивившаяся женитьбе племянника на русской без ноги.
В первом же ужине на стол подали «кисло-сладкое». «Что это такое?» - спросила я у близь сидящих и увидала, как Женя иронически улыбнулась то ли моей неосведомлённости, то ли над своими родным, не преминувшими сразу же показать себя перед новыми русскими родственниками.
Однако, кроме незнакомых блюд, больше никаких особых, еврейских примет я не разглядела в быте своих родственников. Ну, разговаривал Лейзер с акцентом, ну, тянула гласные тётя Аня, ну, в городском 3автобусе все вели друг с другом оживлённый разговор, иногда общаясь через полсалона, ну, внешность их всех была характерной – длинные крупные лица, вислые носы, большие, чуть навыкате, глаза, черные густые волосы… Ну, перекидываются старшие фразами на языке, напоминающем немецкий, ну, в городе вывески написаны на двух языках… Нет, ничего, резко отличающего наш быт от их быта я не заметила. А Женя и Давид – так это вообще свои! Женя – крашеная блондинка, живая, смешливая. Еврейского в ней были только чуть загнутый книзу кончик носа да говорок – поспешный, но с тянущимися гласными. А её Давид - круглолицый губошлеп с белозубой улыбкой – и на еврея-то не походил.
Все было внешне хорошо. Все держались со мною очень приветливо. Все были деликатны, хотя особой доброжелательности я не чувствовала, но я её и не ждала.
Особенно была со мною добра Женя. Свёкор же всё помалкивал и покашливал. В общем, встреча, казалось, прошла «в тёплой, дружественной обстановке».
Папа уехал через три дня. А мы с Самуилом пробыли ещё неделю, а затем распрощались, сели в поезд и поехали "домой", в Эмск.
И тут Самуил странно себя повёл – он стал меня упорно избегать. Целый день я пялилась в окно или читала книжку, муж же где-то проводил время. Он заявлялся в плацкартное купе уже заполночь. На вопрос – «где ты был», отвечал – «в конце вагона играл с мужиками в карты». Один раз явился прилично пьяным...
В конце концов, я потребовала объяснений. Случилось это на третьи сутки нашего путешествия. Муж сначала отнекивался: «Не бери в голову, всё нормально». Но "где нормально? Почему ты упорно сбегаешь от меня, как проснёшься?"
И вот что я услышала.
Когда Самуил рассказал своей родне о том, что его жена - инвалид, то реакция их была самая бурная. Отец, старший брат, а особенно тетка - все, кроме сестры Жени, - захлопотали и заохали: «Да что ты наделал?!"
(Муж не очень был красноречив, но моё воображение сцену и монологи "дорисовали": «Ты понимаешь, что она тебе не помощник будет, а обуза? Как она будет вести хозяйство, растить детей? Зачем ты связался? Нет здоровых, красивых девушек? Ты посмотри на себя - красавец, здоровый… Да любая сочтёт за счастье пойти замуж за такого. А ты!..»
Самуил закончил свои признания фразой: "У меня просто раскрылись глаза".
Надо сказать, что никто и никогда ему его глаз и не закрывал, кроме него самого. Еще с доарменных времен и Мама, и я время от времени начинали с ним этот разговор, и после армии, когда зашла речь о том, чтобы ему ехать в Эмск, и уже перед самой свадьбой - я много раз возобновляла беседы на "эту тему": "Подумай, ведь я очень многого не могу делать, что должна женщина. Мытье полов, огородные работы, носить тяжелое, делать что-то в наклон - все это для меня невыполнимо". - "Ничего, - возражал он, - мы наймем домработницу".
Нам это тогда казалось вполне допустимым. На нашем поселке многие семьи начальников имели домработниц, хотя жены этих начальников даже и не работали. После армии про домработниц ни он, ни я уже и не помышляли - себя бы содержать на наши копейки.
Но и перед свадьбой он не хотел это обдумывать - он был влюблен и хотел быть со мною. Что случилось за эти три месяца нашей совместной жизни? Ведь еще год назад, приехав домой из армии, он и слышать не желал о том, чтобы остаться в Биробиджане. Родным, которые уговаривали его жениться, он твердил одно - он любит Дину и должен быть с нею рядом. Почему он тогда не рассказал им все обо мне? Чтобы не огорчать отца тем, что не только уезжает от него, но и женится на безногой?
Как бы то ни было - через три месяца после свадьбы в вагоне несущего нас в Сибирь поезда я услышала от своего мужа: "Я только сейчас понял, что я натворил".
Как я должна была это понять?
А так: Самуил упрекнул меня в моем несчастье и дал ясно понять, что он бы предпочел сейчас не быть моим мужем. Он отказывался от любви ко мне, которая – единственная – придавала мне уверенности в себе и в его плече рядом.
И причина была одна – я была не такая, как все. То есть – ничего для него не было более ценным во мне, как моя нога.
Все мои построения («любовь не знает преград») – пошли прахом. «Самуил меня больше не любит", – так думала я, лёжа навзничь на своей плацкартной полке в поезде, мчащегося на Запад.
Мысли… Даже не мысли, а ощущение катастрофы, когда внутренне сжимаешься в тугой комок и в тебе взбухает невыносимое понимание: моя любовь для мужа ничего не значит, и он не желает посвящать жизнь, свободу, своё здоровье - мне. А я только так себе и представляю жизнь в семье – жить ради избранника.
Не знаю, случайна ли схожесть слов – «брак» и «избранник», только в моём представлении брак, в сущности, и есть согласие на это вот - жить не ради себя, вернее, не только ради себя, но и ради того, кто тобою избран в спутники по жизни.
 
"Быть вместе до конца в радости и горе". Такую клятву дают брачующиеся в католической церкви. Конечно, идя в ЗАГС или под венец, молодой и здоровый меньше всего заостряется на слове "горе". Как уверенность: "смерть - это не про меня", так и «горе» - в дни свадьбы не воспринимается буквально. Будущее видится лишь голубым и розовым.
А тут на моего молодого мужа его родственники обрушили острую правду: он женился на человеке, в ком беда уже сидит - не будущие болезни, не трудности быта, не предстоящие сложные отношения опасны, нет - уже сию минуту ты имеешь дело с женщиной больной и малотрудоспособной, и помимо всего, что происходит в других семьях, у тебя, дурака, с самого начала будет то-то и то-то, и всё расхлёбывать придётся тебе. Она тебя охмурила, она же никому не нужна, а ты - влюбился! Вот она и...
В общем, можно много нафантазировать, почему он был потрясён так, что забыл и Льдинку, и предарменную весну, и три года переписки, и приезд в Эмск...
А я, обиженная его отступничеством, жалела: "Если бы все это было до свадьбы! Если бы он хоть словечком намекнул мне, что для него моя инвалидность имеет значение - я бы сделала все, что в моих силах, чтобы вырвать его из сердца. А не смогла бы, то все равно - не повисла бы на нем со своим несчастьем".
И оглушенная свалившейся на меня бедой - Самуил разлюбил меня, и нам надо расходиться - я всю ночь пролежала на вагонной полке с пожаром в голове и холодом в теле и поднялась утром с мыслью, что лучше бы не было в моей жизни ничего, что с Самуилом было связано. Я тоже всё-всё забыла - так велика была обида.
Утром, когда уже близился конец путешествия, я пошла по поезду – просто так, чтобы не сидеть у окна. Дошла до последнего вагона и вышла в конечный тамбур. Там сидела женщина с трубочкой флажка в руке – служащая железной дороги. Она работала – её обязанность: сидеть в последнем тамбуре и следить за… Уже и не знаю, за чем она там следила.
Мой приход её обрадовал – она явно скучала, а тут подвернулся собеседник. И вот этой случайной женщине я и рассказала свою жизнь и ту обиду, что я только что получила. Она слушала внимательно, кое-когда вставляя реплики. И после всего сказала: «Да, трудная у вас жизнь будет, если не разойдётесь. Но вы не торопитесь. Столько лет дружили, любите друг друга… Не торопитесь. Всё ещё может наладиться. И нужно вам детей обязательно».
...Мы прибыли в Эмск, добрались в молчании до хибарки, которую так и не успели обжить...
"Собираю чемодан - и в общежитие... Только кто меня там ждет?! Значит, надо будет жить зайцем или снимать угол, а на какие шиши? И родители - что я им напишу? И вообще - как теперь жить - три месяца прожили и разошлись – почему? Что я скажу девчонкам, ребятам, которые недавно только гуляли на нашей свадьбе? Что "у Самуила глаза раскрылись"? Никто не поверит, что пять лет дружили, переписывались - и у него только теперь "раскрылись глаза". Значит, дело в другом. А в чем? И он что, дурак, что ли, так легкомысленно поступить? Столько лет поддерживать отношения - и вдруг "я только теперь понял". Что же он за человек? И смогу ли я жить вот с этим: из моей жизни ушел Самуил? И не просто ушел, а так сильно обидев меня".
 В голове моей всё клубилось и распадалось.
Мы вошли в нашу комнатку, я села на кровать и разрыдалась горько-прегорько. Вся обида на мою жизнь, на Самуила, так ударившего меня, страх перед тем, что меня ждет в дальнейшем, и сколько еще таких вот ударов мне приготовлено - все выливалась в этом плаче. Самуил сидел напротив за столом. О чем он думал?
Прошло очень много времени, как мне показалось, а я не могла успокоиться. Он стал меня уговаривать перестать плакать, а потом подошел ко мне, присел на корточки, заглянул снизу в мое зареванное лицо и сказал: "Мы не расстанемся. Вот смотри, я разбиваю эту тарелку на наше счастье", - и действительно поднялся и с размаху бросил на пол взятую из шкафчика тарелку.
В правду сказать, нереальность происходящего походила на сон. У меня было ощущение, что я играю в каком-то спектакле, а на самом деле всё не так бесповоротно. Ну, ненормально всё это! Игра, правда, далеко зашла... Не то чтобы он шутил, но будто испытывал себя и меня - куда могут завести нас вот такие "опасные повороты"? И видя, что довел меня до точки - дал обратный ход.
 
Может быть, если бы я гордо и независимо сложила чемодан, мол, обойдусь, не велика потеря, он бы тоже закусил удила и забил последний гвоздь. Но я стала плакать, а он очень слаб к чужой слабости. Если кто-то рядом обижен и мал, и слаб - у него не выдерживают нервы. Ему надо такого пожалеть и приласкать. Вот и я в нем тогда вызвала эти чувства...
А зря, наверное!
Хотя чего теперь жалеть…
У меня тогда был очень хороший шанс расстаться с Самуилом, ничего не будучи ему должной и ничем не будучи с ним связанной, кроме печати в паспорте. Я удержала его тогда, не подозревая, сколько ещё с ним придётся перенести сложностей и бед. Но никогда у меня не было более такого шанса - уйти и отряхнуть пыль с ног.
Провидение не дало! Нельзя было нам расставаться. Вот нельзя - и всё.
НАШЕ ЖИТЬЁ-БЫТЬЁ
Та избушка, в которой мы прожили первую зиму, вспоминается сейчас с нежностью. Холодная она была - б-р-р! Зима выдалась морозная. Двойная дверь из избушки выходила прямо во двор. Печку мы топили, как правило, на ночь, и делал это тот, кто первый придет с работы или учебы. Самуил учил меня, неумеху, разжигать дрова, строгать лучину. И ещё он учил меня готовить: в армии он был поваром, вот и делился со мною своими навыками. Дома я этих навыков не получила: Мама всю еду готовила сама, а я и не стремилась обучаться этим премудростям, полагая, что особенного в них ничего нет, когда надо - освою. Начистить картошки, порезать мясо – это я ещё могла, но рецептов блюд не знала, технологии приготовления (что за чем класть в кастрюлю) – тоже.
Как-то купила свежей рыбы, несу домой, а как ее жарить - не знаю. Зашла в овощной магазин по дороге и начала у продавщицы спрашивать, благо, магазин был пустой.
В прежнем нашем закутке я почти не готовила – хозяйка косилась, если мы ставили чайник на плиту. Поэтому мы старались утром обойтись лёгким завтраком, а днём ходили в столовую. А в нашей избушке причины не готовить еду не было, и мы по приезду приобрели двухкомфорочную электрическую плитку, которая в морозные ночи служила нам ещё и обогревателем и много времени провела у нас под кроватью.
Запомнилось мне наше первое рабочее утро. Самуилу идти на завод, надо приготовить завтрак. Я, по маминому примеру, завела будильник на шесть, а спать охота! Я села в кровати и сижу, закрыв глаза. "Чего ты?" - сонно спрашивает Самуил. "Вставать надо - а не хочу". - "Ложись, спи!" - кладет он мне руку на плечо и тянет назад. И я сваливаюсь ему под бок.
 
Постепенно-постепенно я осваивала азбуку жены.
Самуил потихоньку вводил меня в секреты кулинарии, я научилась тушить картошку с мясом, варить борщ на костном бульоне, крутить котлеты и даже готовить плов. Научилась растапливать печь дровами, а потом сыпать в неё уголь, выгребать золу, закрывать вьюшку печной трубы вовремя, чтобы и тепло не упустить, и не угореть. Стирать мы ходили вместе в общественную прачечную, что располагалась в подвале ближайшей к нам бани. Там же стоял и гладильный станок, через который мы пропускали сырые простыни и пододеяльники, а сорочки и бельё я гладила дома утюгом. Когда вошли немного в деньги, начали белье сдавать в прачечную. Мелкие постирушки я устраивала в тазике, затем развешивая бельишко по комнате. Деликатность Самуила не позволяла ему терпеть на глазах висящее там и сям нижнее бельё, и он устроил мне разнос, увидав в первый раз мои трусики на спинке кровати. В дальнейшем интимные вещи я прятала под полотенца или наволочки.
Зимой поддерживать тепло в нашем курятнике было не просто. После занятий, когда Самуил был ещё на смене, я приходила в избушку и, не снимая пальто (в избушке - минусовая температура, во фляге вода взялась ледяной корочкой), начинала растапливать печь. Дрова внутри неё уже сложены Самуилом, как положено, мне остаётся только поднести спичку и, как разгорится, засыпать уголь. Пока печь растапливается - рублю мясо, чищу картошку, постепенно снимая верхнюю одежду. Когда избушка натопится, то в ней, как в бане, почти до потолка стоит пар - вытаивает и испаряется из углов намерзший за утро лед. Холодильником нам служила улица. Мясо вывешивали наружу на ручку двери. Однажды его утащили кошки, и мы только по обрывкам газеты, в которую оно было завернуто, раскиданной по ограде, убедились, что мясо не люди украли.
Иногда Самуил приходил с работы раньше меня, и единственное малюсенькое окошко избушки тогда приветливо светило мне навстречу, обещая тепло и горячую пищу.
Однажды мы чуть не угорели. Самуил учил меня: "Пока не прогорят зелененькие угольки в печи - заслонку трубы не закрывай". Но он путал цвета и вёл речь, на самом деле, о синих огоньках, завершающих прогорание каменного угля. И в тот вечер я, не увидав в печи ничего зеленого, закрыла заслонку. Ночью  проснулась от тошноты и звона в ушах, выпрыгнула из кровати и кинулась к двери, распахнула ее в морозную ночь. Самуил запротестовал: «Ты что делаешь, выстудишь комнату!», но я не давала ему закрыть дверь, пока не почувствовала себя нормально и не убедилась, что воздух в домике очистился. Тут и Самуил осознал, что у него "одуревшая" голова.
На восьмое марта мы съездили в Новосибирск, а когда через три дня приехали - вода во фляге по самое дно застыла льдом, и пришлось мужу идти с ведром к колонке, расположенной довольно далеко от нас.
 
В общем, трудностей с бытом мы в том нашем первом году нахлебались до макушки. Но они нас не развели, а наоборот – будто какой-то раствор – скрепляли отношения: мы радовались, когда очередная неурядица или сложность была преодолена.
И только в пьяном виде Самуил снова затевал со мною эти ужасные разговоры, зачем он на мне женился.
Однажды в праздник седьмого ноября нас позвали к себе наши хозяева, владельцы избушки, "люди из ограды", рабочие. Их младшая дочка, малышка, нередко забегала к нам в гости. Она не выговаривала звук "к" и вместо, например, "кукла" говорила "тутла". Как-то я отдала ей плюшевого мишку, подаренного мне девочками ещё в день двадцатилетия. Хозяева это оценили и были с нами доброжелательны.
В тот день за хозяйским угощением Самуил перебрал, и я его уговаривала вернуться к себе. Он быстро распалился: "Уйди от меня, видеть тебя не могу, зачем только я с тобою, такою, связался!" И что-то еще в этом роде. Хозяйка начала его увещевать: "При чем тут она? Ты видел, кого брал!" Я в слезах от несправедливости и стыда ушла домой. Через некоторое время ввалился муж и начал одеваться: "Уйду, не хочу быть тут". - "Не уходи, ты пьяный, тебя в вытрезвитель могут забрать", - просила я его. Тоже оделась и пошла за ним: на улице стоял мороз, и я воображала, что он свалится в сугроб и замёрзнет. Так мы дошли до ближайшей остановки, он сел в автобус, идущий в центр, я - за ним. Вышли возле кинотеатра. Его шатает, я рядом телепаюсь, плачу, уговариваю - "поедем обратно". Тоже ведь не трезвая была, задалась задачей вернуть его в избушку. Он меня прогоняет. Наконец, я, отчаявшись, села в автобус и поехала "домой". Снег, лёд на дорогах, шла медленно в темноте и плакала, и опять думала: «Что мне делать? Когда он вернётся?..» Что вернётся – знала, только вот когда? Вдруг на все праздники пропал. Вхожу в ограду дома, а в избушке свет. Открываю дверь - сидит Самуил и, как ни в чем не бывало, чистит картошку. "Я как увидел, как ты садилась в автобус, зареванная, так мне тебя жалко стало, сразу пошел домой..."
Вот в этом весь Самуил: будет закручивать гайку до упора, до срыва резьбы - а потом "жалко стало".
Такие отношения и стали схемой нашей семейной жизни.
МУЖ
По-настоящему, суженого своего я начала узнавать, лишь став его женой. Хотя слово «узнавать», наверное, тут мало подходит. Открывать, постигать, но не узнавать. Потому что и себя-то человек полностью (на что он способен и физически, и нравственно) - не знает, чего ж говорить про других. Даже самые близкие – родители, дети, родственники, с кем ты жил с самого детства, друзья – и те, нет-нет, но так тебя могут изумить!.. Чего же говорить о человеке не из твоего дома, выросшего в другой среде, получившего другое воспитание, другой жизненный опыт, читавшего другие книги и выслушивающего  нотации с другим содержанием? Какие могут быть основания для уверенности, что, собираясь связать с ним свою судьбу, ты можешь полностью на него положиться?
Ухаживания на заре взрослости, три года переписки, полгода общения после армии – всё это было в сиреневом тумане. Я шла на союз с человеком, которого не знала. Вели меня только чувства.
(И возможно, они и были самым надёжным маяком?)
И всё же, надо признать, - я ничегошеньки не знала ни об истории семьи своего жениха, ни как он рос, ни какие жизненные ценности для него были основными.
Самуил до семнадцати лет жил в семье отца Лейзера, еврея-переселенца из Латвии, откуда много евреев было перемещено в глубь СССР в средине тридцатых годов, когда в Германии пришел к власти Гитлер. "Зачем вы оттуда уехали?" - допытывалась я у свёкра. "Иначе нас бы уже никого в живых не было», - отвечал он мне.
Лейзер был женат на Циле, кругленькой рыжей евреечке с веселым, беззаботным нравом. Самуил родился накануне начала Великой Отечественной войны. Кроме него в семье было еще три ребенка: старший Мойша, после Самуила родилась Шейна (Женя) и в начале пятидесятых - младший Саша.
Мой свёкор Лейзер был человеком высоким и могутным, с чуть сутулой спиной, породистым длинным лицом и чёрными вьющимися волосами, аккуратно подстриженными. В войну призвался и воевал от звонка до победы, но с войны вернулся лишь с медалью. Всю жизнь проработал грузчиком и не пытался заняться более квалифицированным трудом. Меня это удивляло, потому что Лейзер много читал, знал несколько языков, интересовался политикой, искусством. Но потом по намёкам я уловила – отец Лейзера, сапожник, уже после переезда на Дальний Восток был арестован по какому-то обвинению в 1937 году и расстрелян спустя полтора месяца после ареста. Лейзер и его родня всю жизнь ощущали себя потомками врага народа. Потому-то и не пытался отец Самуила делать какие-то движения для карьеры, и детей своих, похоже, тоже удерживал от попыток вырваться в другую социальную среду. Лейзер боялся. Все его устремления ограничивались задачей – уцелеть и выжить, поэтому хорошая зарплата для него являлась критерием удавшейся жизни. "У него четыре класса, а он четыреста рублей имеет", - услышала я однажды его одобрительный отзыв о каком-то знакомом.
Лейзер не пытался дать детям основательное образование, и даже настроить их на учебу было некому.
Мать Самуила - подсобная рабочая, уборщица по профессии - к детям относилась хоть и любовно, но о том, как они будут жить и чем зарабатывать себе на жизнь, особо тоже не заморачивалась. Война забрала кормильца из дома, а Циля не имела хорошей специальности, поэтому с питанием в доме, где два ребёнка – четырёх лет и новорожденный, были проблемы.
Мало того, в отличие от нашей семьи, в доме Цили были не слишком строгие нравы...
Отец Самуила вернулся из армии уже после японской, когда малышковое "воспитание" второго сына было благополучно завершено.
Жили они тогда в Биракане, поселке недалеко от Биробиджана.
Мальчишка рос, как трава в поле. Жили они в бараке, в двух маленьких неблагоустроенных комнатках, одна из которых служила и кухней, и прихожей. Соседями были такие же бедолаги.
Все детство Самуила прошло около железнодорожной насыпи. Школой он, понятно, пренебрегал и по два года отсидел во втором и шестом классах. Почему-то его отец, страстно любящий читать, грамотный человек, интересующийся и культурной жизнью, разбирающийся в вопросах, к которым, например, мои родители были абсолютно равнодушны, совершенно не был заинтересован проследить за образованием сына. "Выйду из дома, сумку в кусты, а сам на платформы - кататься целый день", - рассказывал Самуил о своих школьных годах.
 
Кое-как закончив семилетку, в семнадцать лет он уехал в краевой центр, чтобы сдать документы в ремесленное училище на токаря. Но приехал он поздно, группы токарей были укомплектованы, и он поступил в группу кузнецов, хотя кузнечные огромные грохочущие механизмы ему были не по душе. Но он не хотел возвращаться из города в тот мирок, где вырос.
Однако та среда его так до конца и не отпустила.
От природы Самуилу дано доброе сердце, тяга к красоте, порядку, чистоте, но, к сожалению, к душе его никто и ничто не прикоснулось в детстве.
По складу характера, будучи авантюристом, - он кидался, как в омут, в очередное предприятие, не обдумав и не сверив его с чужим опытом, пусть даже из книг. Все шишки, что он набил в жизни, были не от ее незнания, а от бесшабашности. "Раз пошла такая пьянка - режь последний огурец", - вот его девиз. Не одуматься, не оглядеться, раз уж занесла нелегкая, не притормозить и постараться исправить, а идти до конца, надеясь на авось.
Однако Самуил самолюбив и честолюбив. Ему нравилось быть в почёте, уважении или хотя бы быть интересным. Но установка, полученная в детстве - «не высовывайся», - сидела в нём крепко, и раскрепощался он, только потеряв самоконтроль, то есть - в подпитии. К несчастью, Самуил, севший за стол, так и не научился останавливать себя и пил обычно до тех пор, пока не кончалось спиртное. А поскольку в России закуски может быть недостаточно, но спиртного всегда с избытком, то Самуил после любого застолья возвращался под крышу дома своего пьяным в стельку. Но на другой день похмельного синдрома почти не ощущал, поэтому и этот сдерживающий шлагбаум («завтра буду никакой») в нём не работал.
Все это привело к тому, что у него так и не выработалось за всю жизнь настороженного отношения к спиртному. Сам пьяных он не выносил на дух, но к себе относился сверх лояльно, полагая, что раз он - мужчина, то не может быть и речи, чтобы для него существовали внутренние или внешние ограничения на «выпить». «Хочу пить – пью, хочу купить – купляю», - такие его слова в ответ на увещевания моей Мамы услышала я ещё до армии, ревмя ревя в своей комнате: Самуил в тот день заявился к нам в гости, едва стоя на ногах.
Пьяный, он, как и многие рассейские мужики, был отвратителен. Если его не уложить сразу, он мотался по квартире, ничуть не думая о покое других, с грохотом валя все на пути. На недовольство отвечал такой агрессией, что несколько раз в нашей семейной жизни, в её первые годы, я даже схлопотала затрещины от него и, понятно, быстро «обучилась»: пьяный, значит, не задевать, не ругать, не стыдить, а быстрее уложить. Вся муть, что в нем осела с детства, из нравов той еврейско-русской рабочей слободки, - поднималась и выплескивалась в эти минуты из его глубин наружу. На другой день муж ничегошеньки не помнил (или делал вид), не извинялся и на изложение подробностей вчерашнего твердил: «Не выдумывай!»
При крупных семейных разборках Самуил, понимая шаткость своих позиций, начинал ссылаться на опыт соседей или сослуживцев, дескать – посмотри, как они живут, а тебе не на что жаловаться. Да, выпиваю, но не алкоголик же! Ничего не тащу из дому, только в дом, работаю, всё у нас есть…
Мои чувства, любовь, душа, казалось, не имели для мужа никакого значения, поэтому орудия для борьбы с его пороками у меня не было. "Принимай меня таким, какой я есть. Не нравится – я тебя не держу!" – приходилось слышать и такое во время выяснения отношений.
Уйти же я не могла.
Было элементарно некуда. К родителям? Это исключалось полностью. Внутренняя убеждённость «бачили очи, шо куповали, ишьты, хучь бы повылазило» - была непререкаема.
Своё состояние, (как уж так получилось?), я всегда ощущала как собственную вину. Обращаться к родителям в минуту трудную не считала себя вправе. Родители меня вырастили, выучили – всё, дальше сама. Не могла я вешать на родителей ещё и эту проблему. То ли это было стремление к независимости, то ли – нежелание чувствовать себя виноватой ещё и из-за неудачного брака…
А им, моим родителям, опыт говорил – жить в семье непросто, и, видя наши с Самуилом, нескладости, они никогда не заикнулись – «брось ты его!», потому что очень ценили зятя. В их глазах это был работящий, добрый человек, который не чурался никакой работы, был уважителен к ним. И потом он женился на их дочери по любви… Что ещё надо для брака?
А я... Я была приговорена к этому человеку, и никто другой мне был не нужен.
Союз с другим мужчиной? Но создавать его без любви – я этого не могла, что-то в этом было от сделки, а представлять, что меня «такую» сможет полюбить тот, кого смогу полюбить и я – нет, другого Самуила я уже не встречу.
Поэтому в семейной жизни я опять сжала зубы и пошла дальше.
Поженившись, мы договорились с Самуилом, что с детьми подождем до окончания института. Первое время предохранялись как-то, а потом стали к этому относиться спустя рукава, но никаких "последствий" не было. А тут Тоня, что вышла замуж за месяц до нашей свадьбы, начала явно "наливаться". Самуил, узнав про это, спросил - "а мы чего же?" И даже как-то рассказал свой сон, в котором покойная его мать сокрушалась: дескать, вы уже почти год женаты, а детей нет.
«Ребёнка вам нужно завести!» - вспоминала я слова той женщины из последнего тамбура поезда. А раз Самуил сам этого захотел, то и я обеспокоилась.
 
На нашу годовщину свадьбы мы пригласили в гости моих девчонок Риту, Лиду, Алёну, Таню...
Было это уже в другой "избушке". Из той летней кухни, где мы прожили целый год, перезимовав довольно суровую зиму, нам пришлось уйти: хозяева собирались ее сдать якобы родственнику, а скорее всего, они нашли более выгодных жильцов. Тогда отдельное от хозяев строение очень ценилось, а что зимой в засыпушке жить было невозможно – об этом никому из нанимателей, конечно, не сообщалось.
Но мы и не очень уговаривали хозяев нас оставить, потому что в соседнем доме как раз сдавалась просторная, хотя и дорогая, комната, и нас согласились впустить на время, пока мы не найдем чего-нибудь подходящего по своим возможностям или пока на комнату не появятся желающие, способные выложить запрашиваемую сумму.  С нами в эту же комнату поселили ещё одну девочку-студентку, и возразить мы не посмели - с её деньгами как раз и выходила запрашиваемая хозяевами сумма.
Так вот, на годовщину мы с гостями сели за стол, и оказалось, что не хватает «одной ёмкости» под вино, и Таня со словами: "Ну, что, достанем нашу ёмкость?" - вытащила маленький, на стакан, китайский термосик с нарисованным на корпусе летящим аистом.
Подарок оказался символическим.
 
Через месяц Самуил уехал в отпуск на Дальний Восток, а я осталась в городе сдавать сессию. Придя вечером с очередного экзамена, собралась поужинать. Только открыла кастрюльку с рожками по-флотски, как меня замутило, и возникло стойкое ощущение - ничего мясного не нать! Отдала своей «сожительнице» ужин, поклевала принесённую с базара клубнику и озаботилась: чего это вдруг? Этот наплыв тошноты был не первый. В последние несколько дней - уже заметила – сигарету больше двух затяжек я  вынести не могла.
Выкроила время и отправилась в женскую консультацию. Беременность подтвердилась. Воодушевлённая, я привезла эту новость в Хабаровск, куда к тому времени приехал из Биробиджана от родителей и Самуил.
Новость мужу я собиралась сообщить в первый же вечер, после праздничного ужина по случаю нашего приезда, устроенного моими родителями. Однако вечер закончился не совсем так, как я планировала: Папа с Самуилом, почокавшись, выпив и закусив, попев дуэтом, отправились прогуляться. Я пропустила момент сообщить родственникам радостную вещь и стала ждать мужа, предвкушая, как сделаю ему "сюрприз", когда мы уединимся. Наконец, наши мужчины заявились. Но не отрезвевшие, а наоборот: их развесёлое настроение наводило на мысль, что они побывали ещё где-то, где им «добавили».  Естественно, и Мама, и я развели мужей по супружеским ложам с речами очень и очень не умильными. Но радостная весть не желала терпеть до утра, и я, между словами: «Зачем столько пить?» и «Никогда меры не знаешь!» выпалила: «Я беременная, а ты!..». В ответ раздалось: «Ты врёшь!». Я разрыдалась.
На другое утро дулась, но родителям пришлось тоже сообщить. Папа был вне себя: «Внук! Только чтобы внук. А то одни девки кругом». - «Пусть хоть кто, лишь бы всё было нормально», - заключил мой муж, виновато меня поглаживая по плечу.
Отпуск у мужа заканчивался раньше, и в Эмск он вернулся один с твердым намерением за время моих каникул добиться на заводе комнаты. В августе от него пришло письмо с известием, что комнатку нам выделили в заводском общежитии, но очень маленькую - семь квадратных метров. Мама на это известие не возмутилась: "Да где же там жить-то!", а смиренно изрекла: "Ну что, койку есть, где поставить, и ладно". Я, конечно, уже пожившая в суперстеснённых условиях студенческого общежития и не видящая ничего страшного в малом количестве жилых метров, обрадовалась: во-первых, меньше придётся платить, чем за частный съём, во-вторых, не надо возиться с дровами, водой, помоями - все же какие-никакие удобства в общежитии должны быть.
Позднее выяснилось, что Самуилу выделили комнату площадью в два раза большей, да на нашу беду на заседании жилищной комиссии его заявление рассматривали с заявлением одной женщины, незамужней, в летах. И она, узнав, что ей выделяют бывшую кладовую, слёзно стала упрашивать Самуила уступить ей большую комнату. «Вы ещё молодые, вам обязательно дадут потом другую, побольше, а мне уже всё – ничего не светит. Я столько лет мотаюсь по общежитиям, и теперь вот такую крохотную дают…» И Самуил, с его жалостливым характером, уступил и согласился на семиметровку.
 
В те годы для рабочего, жившего не с родителями, комната в общежитии являлась непременным преддверием достойного жилья. Пока не было детей, никакой профсоюз на очередь простого работягу не ставил, и молодые снимали жильё за безумные деньги. Рассчитывать на комнату в общежитии они могли только «под угрозой» увеличения семейства. И в этом жилье они жили довольно долго, там могли рождаться и другие дети. В очередь «на улучшение жилищных условий» в профкоме предприятия включали при условии, что в твоём жилище на каждого жильца приходится не больше квадратных метров «жилой площади», чем регламентировано законодательством, и если хотя бы на одну десятую квадратного метра эта норма была превышена - в предоставлении жилья отказывали. А норма эти была мизерная. В средине шестидесятых в Эмске она составляла лишь четыре квадратных метра.
Исключения из правил существовали, но для крайне ограниченного круга лиц: для активистов профсоюза, комсомола и партии - они могли рассчитывать на более раннее получение достойного жилья. Даже молодые специалисты порою селились в общежития и годами ожидали своей очереди на квартиру.
Очередь на жилье, не хуже крепостного права, приковывала людей к одному месту работы. И, чтобы ускорить получение вожделенной квартиры большей площади, люди шли на ухищрения, например, прописывали у себя пожилых родственников, живущих в деревне, которые, понятно, в городе не задерживались, а записавшись в домовой книге, возвращались к своим огородам и стайкам.
 
Семейное общежитие, где нам предстояло теперь жить, располагалось неподалёку от железнодорожного вокзала, и в сырые дни мы чётко слышали объявления: "На первую платформу прибывает...". Это был деревянный двухэтажный барак, построенный во время войны для семей эвакуированных из Москвы специалистов. Здание ни разу не ремонтировалось, и в нём все подсобные помещения сохранились в первозданном виде.
Вернувшись в Эмск, я застала наше новое жилище, уже обставленное мебелью: полутороспальная кровать на пружинной сетке стояла вдоль правой стенки комнаты торцом к узкому окну, секретер размещался напротив супружеского ложа по другую сторону окна, так что его откидывающаяся крышка-столешница как раз упиралась в кровать. Можно было, сидя на кровати, заниматься "за столом" или кушать. Комнатка имела в длину метра три, и ширина её была чуть больше двух метров. 
В этой бывшей кладовке негде было повернуться, даже шкаф поместить было некуда, и одежду мы прятали под занавеску, прикрывающую обычную вешалку у двери. Но мы были рады и этому. Не надо ни топить, ни носить воду из обледеневшей колонки...
Напротив нашей двери находилась прачечная - большая комната с лавками по периметру, с розетками по стенам, с раковинами и водопроводом, с цементным полом, слегка покатым к середине, где было сливное отверстие. В дальнем конце коридора располагались туалеты - М и Ж – срамные, без перегородок между толчками, заведения.
На каждом этаже имелась общая кухня с огромной печью, покрытой металлической верхней плитой, на которую можно было ставить кастрюли. Там же стояли лавки, на которых жильцы в детских цинковых ваннах стирали белье, требующее кипячения. Уборкой этажей, туалетов, лестничного пролёта занималась одна из жилиц общежития, выполнявшая тут работу уборщицы. Она же должна была и растапливать ежедневно печь и приглядывать за нею.
На кухне нашего первого этажа каждый вечер собирались жильцы со всего общежития и играли в лото. Первое время я пренебрегала этими сборами, но потом мы с Самуилом втянулись тоже в эти ежевечерние посиделки, крепко сдруживающие жильцов.
Какие там были характеры! Вся жизнь наших соседей была как на ладони. Одинаковых пар не было.
Вот красивая пара Квасовых. Юра, как Аполлон, - строен, греческий профиль, улыбка добряка, и его черноволосая жена Рая - длинноногая, быстроглазая и остроумная. (Оба учились на вечерних отделениях вуза, и с ними я любила общаться больше, чем с другими).
Или семья Кузьмичей (такая фамилия!) - полная противоположность Квасовым. Он – черноволосый силач с длинным породистым лицом, жуткий матершинник  - двух слов не в силах был вымолвить, чтобы между ними не вставить очередное ругательство. Жена же – мелкая, вечно взлохмаченная, худющая, с круглыми, вытаращенными в возмущении от жизни глазками. Два недалеких, скандальных, драчливых, косноязычных человека. Но до чего же они пришлись друг к другу! Их невозможно было представить в другом сочетании. Вечно они выясняли отношения, дрались, мирились, и весь этаж их разнимал.
Над нами, в такой же семиметровке, жила неприметная горбатенькая женщина, вечно ходящая в спущенных чулках, но безумно любящая свою редкозубую девчушку, которую она воспитывала одна.
У всех пар в общежитии было по одному, а то и по два ребенка детсадовского возраста. По вечерам орава разнокалиберной мелкоты высыпала в коридор, и до десяти вечера общение соседей могло происходить лишь на кухне. В коридоре ступить было некуда и даже опасно: или тебя по ногам саданут, или на кого-нибудь наступишь.
Первое время я чуралась своих соседей: слишком открытые разговоры, слишком много запретной в моём бывшем окружении лексики. Однажды я даже одёрнула одну молодайку со второго этажа, пришедшую к нам на кухню посудачить с приятелями. «А что я такого сказала?», - удивилась та, но больше в моём присутствии не материлась. И именно она следующим летом отдавала нам ключ от своей комнаты, чтобы я могла готовиться к экзаменам, пока в нашей крохотной комнатке моя Мама управлялась с месячным малышом.
Самуил во время моей беременности вёл себя безупречно. Ни разу не пришёл домой пьяным, оберегал в транспорте, носил сетками мандарины и другие фрукты и отклонял мои попытки с ним поделиться: «Ешь сама, тебе нужно».
А между тем росла-росла, поднялась и расцвела моя младшая сестра Галя.
В 64-ом году она с золотой медалью окончила школу и со своим мил-другом Вовой (тоже медалистом и одноклассником) поехала поступать в знаменитый Новосибирский госуниверситет, куда вступительные экзамены сдавались раньше, чем во все вузы страны. Требования в НГУ были повышенные, и не осилившие их абитуриенты могли попытать счастье в других вузах. Медалисты той поры уже могли сдавать лишь один экзамен.
Вова первый экзамен на отлично не сдал, Галя из солидарности с другом на свой экзамен даже и не пошла, и ребята устремились в ближний Эмск. Здесь они успешно сдали в ЭГУ, и хотя Гале предоставили общежитие, она вскоре, как только лёг снег и стало скользко для меня ходить, перебралась к нам. Спала она на раскладушке, впритык размещающейся возле нашей кровати.
В ту пору это для нас было не слишком обременительно – почти все дни Галя проводила вне дома: лекции, библиотека, прогулки с Володей. Да и место в общежитии, куда она уходила по выходным дням, за нею сохранялось.
На четвёртом месяце беременности наблюдающая меня врач в женской консультации озаботилась: «Вы ногу в аварии потеряли?» А услышав, что перенесена ампутация «по поводу Sa», ахнула и отправила консультироваться к хирургу. Тот тоже изумился: «Вам разве и врачи не говорили, что беременеть категорически противопоказано – процесс может возобновиться?!» (Онкологическим больным ничего нельзя – курорты, санатории, физиолечение, инфекционные болезни… Никто не знает, на что могут отреагировать «спящие» раковые клетки, от чего проснутся и займутся своей смертоносной деятельностью). Но и я не знала природу постигшей меня болезни, поэтому легкомысленно ответила доктору: «Мне в тринадцать лет кто мог сказать – «не беременей»? Да если бы и предупредили… Выйти замуж и не заводить детей? А зачем тогда? Я бы или не вышла, или, даже знай о предупреждении, всё равно бы рискнула». – «Ну, возможно вы и правы», - ответил тогда хирург. Больше к онкологам я не ходила.
Беременность мною переносилась хорошо. Одна была задача – уберечься от падений. Но и тут Бог был ко мне милостив: в предыдущее лето мне в Хабаровске сделали первый протез с вакуумным клапаном. Давно ли эта технология существовала – я не знаю, но в тот год Папа впервые заплатил мастеру-протезисту.
Про взятки в нашей семье если и говорилось, то лишь в презрительно-осуждающем тоне: «Он подмазал…». "Правоверный" коммунист, наш Папа и мысли никогда не допускал воспользоваться подобным путём для достижения поставленной цели, и почему он в тот год решился нарушить это «табу» - я могу только догадываться. А может, никто ему и не намекал на "вознаграждение", может, эта технология только-только вводилась, но увидав результат («Как Дина начала ходить!»), Папа сам, в избытке благодарности, заплатил мастеру за прекрасную работу.
Я закусила губу от удивления и протеста, когда Папа сказал: "Я ему дал двадцать пять рублей". - "Но он же за это зарплату получил, Папа!" - "Нет, пусть", - отмахнулся он со смущённой улыбкой: тоже не был уверен, что поступил правильно.
Но в тот раз коротышка-протезист, сам, видно, инвалид (он сильно припадал при ходьбе), так замечательно подогнал вакуумный приёмник к культе, что при ходьбе он будто сростался с остатком ноги, не отлипал, а сам протез, в котором деревянная голень была заменена алюминиевой трубкой, покрытой поролоном в форме ноги, был несравнимо легче и удобнее. И единственная опасность, которая мне грозила при ходьбе, это – подсечка в коленном узле: малейший бугорок под пяткой мог вызвать сгиб колена и, естественно, потерю равновесия. Можно было задействовать узел, фиксирующий коленку в несгибаемом положении, но тогда при усаживании мне бы пришлось держать неживую ногу выпрямленной. Я не согласилась на такое усовершенствование, и опасность падения оставалась довольно существенной даже и не по ледяному насту. А уж по скользкой дороге!..
Зимой Галя вела меня утром до трамвайной остановки, что находилась в двух кварталах от дома, мы с трудом впихивались в переполненный, сумрачный, утренний трамвай и ехали до площади Революции, находящейся прямо напротив моего института. Переведя меня через площадь и улицу и введя в вестибюль, Галя, помахав  рукой в варежке, уносилась в свой университет, находящийся почти рядом, в Университетской роще.
Утренний трамвай в Эмске в будний день, как, впрочем, и автобус, – это крепость на колёсах, чья недоступность обеспечивается не столько металлическими стенами, сколько утрамбованными внутри пассажирами. Это благо, что остановка, на которой мы с Галей садились, находилась вблизи двух крупных эмских заводов, и многие пассажиры тут выгружались, но и желающих отправиться в центр, где находилась большая часть институтов города, тоже было с избытком.
У меня в руках трость (зимой она была необходима), растущий не по дням живот – то есть масса причин претендовать на вход в первую дверь, предназначенную лишь для выхода. (Существовало правило, по которому в эту дверь могли входить немощные и пассажиры с маленькими детьми). Но вслед за мною должна была втиснуться и Галя, следящая, чтобы я не оступилась на скользких ступеньках!.. Да и моё, совсем не пожилое лицо (кто там будет тебя оглядывать с головы до самых ног?). Одним словом, наш штурм входной двери вызывал бурный протест у стремящихся вместе с нами влезть в трамвай и у кондукторши: «Ишь наглые какие, молодые, а туда же!» - «Не видите, она беременная и с палкой!» - огрызалась сестра, подсаживая меня в дверь. Втиснувшись, я старалась повернуться животом так, чтобы он ни во что не упирался, а Галя, возвышавшаяся надо мною на целую голову, ограждала меня и руками, и всем своим телом.
После занятий я ждала сестру в вестибюле института, куда она прибегала после своих лекций часто не одна, а с неизменным Вовой, и втроём мы ехали в нашу комнатушку, по дороге затовариваясь в соседней с общежитием  домовой кухне. (В те времена в этих заведениях продавали полуфабрикаты, из которых можно было приготовить немудрящий обед или ужин). Самуил в наших ежедневных заботах о моей безопасности почти не участвовал: по утрам он раньше всех убегал на завод, а вечером - на занятия в техникум. Но он усиленно помогал мне по дому: порою я заставала его стирающим на доске в прачечной собственные сорочки, иногда, если я задерживалась на занятиях, он готовил еду, делил с Галиной обязанность по уборке комнаты, ходил в магазины.
Так и жили.
На фотографии тех лет, (мы сфотографировались в день моего двадцатитрёхлетия), Самуил сидит худущий, а я - в "беременном", специально сшитом, платье, на седьмом месяце, с растолстевшими губами и какой-то неуловимой полуулыбкой, но видно, что довольная жизнью. Да, тогда мы как-то успокоились и были хороши друг с другом. Я была углублена в себя, и Самуил почувствовал, что он будущий отец семейства.
Мы ждали первенца.
Я была уверена, что родится сын.
Хотела сына. Мальчика. Самуил же мечтал о дочке. Каждый выбирал по себе.
Я люблю мужчин, с ними интереснее. Самуил любит женщин – с ними ему проще. Мне нужен собеседник и защитник, Самуилу – объект для нежности и ласки. Я же всё детство мечтала о старшем брате и для себя выстроила схему – первый сын, вторая дочь.
Но имя всё же мы придумали для девочки – Женя, как у сестры Самуила. Я втайне для мальчика приготовила имя Алёшка. Так, по моим представлениям, звали Альку – героя любимой гайдаровской повести «Военная тайна».
РАСПРЕДЕЛЕНИЕ
 
На пору моей беременности в декабре пришлось распределение в институте по местам будущей нашей работы. Деканатом был объявлен список мест, куда направлялись молодые специалисты. На нашу группу пришлись Ижевск, Рубцовск, Казань, Владивосток и конечно близлежащие города и Эмск. Первоочередниками в распределении были лучшие студенты. Вычислялся средний балл по сданным экзаменам и, в соответствии с результатом, выстраивалась очередь "за местами". У меня был средний балл 4,3 и, потому, четвёртое место в списке. Но я не составляла конкуренцию в группе, потому что побывала в деканате и попросила отдать для меня нашей группе место в политехническом институте своего родного города, которое сначала было ушло к "промэлектроньщикам". На него была одна претендентка в той специальности, как выяснилось после распределения, но ее средний балл был немного ниже моего.
Конечно, обычно стремились распределиться на запад страны. Но Эмск готовил кадры для Востока и Сибири, поэтому в западной части страны в списке рабочих мест для нашей группы была лишь Казань. Я же стремилась вернуться в родной город поближе к родителям, рассчитывая на их помощь при рождении ребёнка.
Моя жизнь в этих полублагоустроенных условиях, ежедневный поход в баню, (а сейчас, с животом, обязательно в сопровождении Галины), стирка в общественных прачечных, домашние дела, и вся эта круговерть с преодолением непонятных другим людям мелких трудностей - изматывали и выбивали слезы досады – ну, за что мне все это? Ведь никому из нормальных людей ничего это даже не ведомо, а у меня это забирает столько жизни и не дает ей радоваться. А тут еще приближающиеся роды, которые несли с собою еще больше физических напряжений.
Поэтому я и рвалась поближе к Маме и Папе, к привычной опоре.
 
(Надо сказать, что перед возвращением Самуила из армии, будучи дома на каникулах, я сделала попытку остаться в родном городе, переведясь в один из его технических вузов, но слишком было большое несовпадение в программах, и надо было сдавать много незнакомых предметов).
 
На распределении в нашей группе произошла довольно драматическая история между Таней и Нэлей.
До распределительной комиссии в группе произошло собрание, где обсудили места и договорились между собою, кто что себе "берет", чтобы не было на комиссии недоразумений. Таня из нашей группы, которая пришла к нам на втором курсе, решила ехать во Владивосток, Нэля - в Казань, потому что там у неё жила тётя. Но Нэля шла после Тани на комиссию, и у дверей вышедшая с распределения Татьяна ошеломленной Нэле на ходу сообщила, что выбрала Казань. Нэля, не подготовленная к такому повороту, фактически преданная подругой, не успела собраться с мыслями и согласилась на Владивосток, хотя она ни сном, ни духом туда не хотела, и «лучше бы в Эмске осталась», как потом говорила она.
Мы были все возмущены Татьяной: «Почему ты так сделала? Ведь договорились же?» И Таня ответила: "Мне мама все время твердила - жить стремись поближе к западу". "Но почему ты обнадежила человека, зачем ввела Нэльку в заблуждение, она не подготовилась и была вынуждена, в растрепанных чувствах, не соображая, соглашаться ехать в город, о котором и знать не хотела?!" Таня пожимала плечами и уходила от ответа.
После окончания института Нэля, так и не примирившаяся с подругой, уехала во Владик, там быстренько получила открепление и вернулась в Эмск, стала работать на электроламповом заводе, потом в ПТУ при этом же заводе, а в начале восьмидесятых с мужем и дочкой перебралась в Калининград. С Таней она, конечно, раздружилась. Та же в Казани вышла замуж, родила двух дочек и ушла с завода, куда распределилась, из-за болезни почек, стала домохозяйкой, надомницей-вязальшицей на спицах.
РОЖДЕНИЕ ПЕРВЕНЦА
Как мы и хотели, у нас родился сын.
С опозданием почти на две недели, со сложностями неимоверными, о которых рассказывать можно, да только родным или женщинам… У каждой мамочки свои переживания от этого вечного действа, переносимого, как молитва, строго индивидуально.
То, что происходит в предродовой, родовой и послеродовой палатах, - это таинство, наполненное почти мистическим смыслом: вчера ещё вот этого существа не было на свете, а сегодня оно вот – кричит, сосёт грудь, вздрагивает от шума, глядит, морщит личико, кряхтит… Одним словом живёт, хотя внешне похоже на куклу, и поступать с ним можно, как с куклой: переворачивать, пеленать, качать. Но нельзя, если она тебе уже наскучила, взяв за крохотную ручку, положить в ящик и уйти гулять или заняться чем-то более интересным.
С первых секунд от его появления в тебе просыпается не ощущаемая прежде забота: как он там? И забота эта не формальная, не осмысленная, а как бы возникшая вместе с появлением этого существа вне тебя – в груди скапливается невесть откуда взявшееся молоко, а в сердце – беспокойство – как он там?
Роды были тяжёлые.
Взрослых, опытных мамаш рядом не было, а наблюдающая меня врач не слишком озаботилась моим довольно приличным весом. Соседи посмеивались: «Двойня будет!» Двойня-не двойня, но с большим трудом, с помощью родовспомогательных манипуляций на третьи сутки после начала схваток я родила богатыря, весом в четверть пуда с добавкой. «Какой крупный ребёнок!» - не раз и не два охала врач-акушер, хлопоча около меня, постепенно отходящей от этого получасового  сражения под крики медсестёр: «Давай, Дина, тужься ещё.. Ещё!... Ещё!»
Беременность физиологически я переносила легко: не было токсикозов, если не считать первых недель, когда появилось кратковременное отвращение к мясной пище; прекратила я и курить.
Заразившись от соседки по комнате в общежитии Лиды, я, вообще-то, курила. Не сказать, чтобы испытывала от этого какое-то особое удовольствие, но держать в руках сигарету, демонстрируя независимость от мнений окружающих, было приятно. Самуил курил тоже, и хотя моя "продвинутость" ему не нравилась, он не считал себя вправе высказывать неудовольствие: это была одна из самых привлекательных его черт - он не покушался на свободу поведения другого человека. Мог осуждать, не одобрять молчком, но приказывать, запрещать, понуждать, то есть проявлять властность в отношении другого - на это он был не способен.
Понятно, что никогда я не курила при родителях, никогда. Как-то при Папе сунула в рот муляж – шариковую ручку в форме сигареты с желтым фильтром. Папа сразу так изменился в лице, что я тут же со смехом разоблачила фокус. «Чтобы я никогда тебя не видел курящей! Вынь и больше так не шути», - сказал он тогда. Я запомнила. Про Маму же и говорить нечего – для неё курящие женщины всегда ассоциировались с «гулящими», презираемыми ею всею душой аскетки.
Во время беременности от сигарет мне становилось дурно, естественно, что я от курения отказалась.
Срок родов мне был назначен на конец февраля, но начался март, а у меня никаких признаков, один огромный живот. Растолстела я страшно! А как иначе, если и сама, и Самуил считали – есть надо из расчёта, что меня – двое. По-хорошему, наблюдающая меня врач должна была сказать об ограничениях в еде, особенно, на последних месяцах, но, увы, её больше беспокоили отёки моей ноги. Я поправилась за эти девять месяцев на 12 килограммов, но, никем не предупреждённая, полагала, что так и надо. Ходить было тяжело. Соседи подшучивали – «двойню носит».
Но занятия в институте не прерывались. Также мы с Галей втискивались в утренний трамвай, по-прежнему огрызаясь на упрёки спутников: «Куда в переднюю, молодые!..» Наш славный социалистический обыватель обожал обличать, ущучивать и воспитывать. Он не упускал возможность показать свою сознательность и уличить «совремённую мОлодежь» в недостойном поведении. Нюансы в ситуациях, такие, как беременная женщина, молодой инвалид и тому подобное - им отбрасывались. Первая дверь – для старых и матерей с детьми. Всё! А если ты не стар и не несёшь в руках малыша, значит, ты нахал, наглец, эгоист, и тебя тут же следует перевоспитать хотя бы громким скандальным окриком.
А мне приходилось чуть не в слезах доказывать свое право втискиваться в первую дверь, да еще и в сопровождении молодой и длинноногой Галки, которая, чуть какая опасность, кричала пронзительно: "Дина!", чтобы удостовериться, что я в порядке.
Пятого марта, в ясный весенний день, с утра ощутила я тянущие боли в животе. Все мои сроки были позади, и мы с мужем решили, что надо бы мне пойти проконсультироваться. Притопали пешком в роддом, и меня там забрали и уложили в патологическое отделение, потому что и нога была как подушка от отёка, да и срок уже давно превысил положенные сорок недель. Пришло восьмое марта – женский праздник. Самуил пришел под окна палаты, и я, завидуя, что он «на свободе» в такой чудный, праздничный, солнечный денёк, написала ему в записке: "Злыдень, сплавил жену?" Галя с Вовой помаячили внизу, и Володя, юморной, как всегда, высказал предположение: "Может, ничего не будет, рассосется?"
Прошло девятое, а я опять была как огурчик. Меня пичкали какими-то лекарствами, кололи витамины, сгоняли отёчность…
Наконец, уже одиннадцатого марта, начались первые, напоминающие схватки, боли. Меня перевели в предродовую палату, и начались те самые «обычные» страдания, которые длились аж двое суток.
Знаю, что мужчины не выносят этих рассказов, но мне бы в своё время что-нибудь подобное прочесть было бы очень не лишне. Ведь кто роды описывал? Толстой? У юной княжны Болконской да у Кити Левиной. Но те роды описаны глазами мужчин и передают мужские переживания. Женщины же о таких вещах не пишут: и вспоминать не хотят, да и помнят мало что. Мне же эти часы запомнились, как и многое другое. А раз я пишу повесть о Дине и пишу всё-всё, то и роды решила описать полностью).
Схватки то начинались, то прекращались. 12-го марта в стране были какие-то выборы. Утром я спустилась в вестибюль роддома, где для больных была поставлена избирательная урна, проголосовала, вернулась, и продолжала маяться. Привезли по скорой одну из моих товарок, белобрысую Ирму, латышку, ироничную и умную. Она легла в роддом вместе со мною, но сроки у неё ещё не подошли, и, проколов курс каких-то закрепляющих уколов, её выписали накануне. А ночью у неё начались схватки, и она сразу попала в родовую. Я ходила к ней, когда её уже перевели в послеродовую, расспрашивала, морщась сама от подступающей, тянущей боли.
Какие это были долгие и мучительные сутки! Рядом со мною перележала масса женщин, тихо и громко рожавших, интеллигентных, смешливых и злых.
Чего только они не выделывали! Одна лезла головой в тумбочку, уверяя, что так ей легче. Одна, постонав, вдруг захотела спать и попросила ее разбудить, когда начнутся схватки (у нее самой): «Я всегда так крепко сплю!» Еще одна, толстая, неопрятная, с потным лицом и висячими чёрными волосами ругалась последними словами, когда видела, что пришедшие после нее женщины направлялись в родовую: "И тут блат, …твою мать!"- криком стонала она.
Длинный коридор, где располагались палаты рожениц, ночью был пуст. Идя в туалет мимо одной из палат, я увидала лежащую на постели женщину в белой, как и на нас на всех, длинной рубахе. Она подняла нагие колени и то сводила, то разводила их и стонала. Возвращаясь обратно, я обнаружила в этой палате суетящихся врачей и нянечек: оказывается в те несколько минут, что я провела в туалете, эта женщина разродилась прямо в постели. «Так она ж не кричала, - оправдывались потом врачи вслух, - кто ж знал, что она уже на подходе…»
А из родовой, тем временем, доносились то крики, то увещевания, то вдруг смех - одна из родивших, опроставшись, стала слазить со стола. "Куда?!" - подхватили ее отвлекшиеся было сестры-акушерки. "А мне мужу надо позвонить, он просил, как рожу - позвонить, что да как", - счастливо смеялась молодая мамочка.
А какие сменялась рядом сестры, врачи и нянечки! У одной акушерки боялись рожать - много было патологических родов.
Я уже сутки маялась болями, а воды так и не отходили. Врач позвала меня на кресло – проколоть пузырь. Я еле живая сползла после этой процедуры - так больно она это проделала.
Другие были ласковы, заботливы, уговорливы. Нянечки то ворчливы и злы ("Любила кататься, так люби и саночки возить!" или "Чего орешь, кто тебя сюда звал? Сама пришла, так не ори!"), то - с добрым, сочувственным смешком: "Ну ничего, потерпи, зато потом как легко-то будет, я приду, посмотрю, что ты там нарожаешь".
Настал понедельник 13 марта. Всю ночь я промаялась. Боли, то сильные, то послабее, - не давали мне уснуть. Я вставала, ходила, сосала из баночки сгущенное молоко, больше ничего есть не хотелось. Утром мне начали колоть стимулирующие уколы. В два, когда я уже ожидала приглашения в родовую, а ко мне снова подошла сестра со шприцем (действие укола продолжалось два часа), я аж застонала: "Да когда же это закончится?"
Двое суток шла родовая деятельность, но ребенок, раскормленный выше всех моих возможностей, не шел. Узкий недоразвитый мой таз его не пускал. "Может быть, кесарево сделать?" - спросила я врача. - "Поздно уже", - ответила та.
В четыре дня было решено тянуть ребенка вакуумом. Насадку размером с душевой разбрызгиватель вставляли в родовые пути, создавалось разрежение между головкой ребенка и насадкой, и врач тянула к себе насадку, следом двигался ребенок.
Мне сделали несколько наложений этого "разбрызгивателя". "Дина, тужься!" - кричали окружившие стол сёстры и врач. Невыносимая боль разрывала мой пах, но не она была главной, главным было существо, так тяжело выходящее из меня. Он должен был выйти, во что бы то ни стало, целым, невредимым, поэтому, крича и плача, изгибаясь, напрягая тело, уцепившись за поручни родового стола, я выталкивала из себя что-то такое огромное, что будто превышало в объёмах меня самоё. "Молодец, Дина, ещё, ещё!" - кричала врач, принимавшая роды. И, наконец, что-то невообразимо большое вылетело из меня и с тяжелым мокрым шлепком было принято врачами. "Господи, какой крупный ребенок!" - вырвалось у кого-то. "Закончилось!" - пронеслось в голове. И хор сестёр: «Молодец, Дина, всё, всё! Молодец!»
Меня охватило просто неземное блаженство! Я почти не слышала, что было дальше. Как в тумане доносились всхлипы и чмокание младенца. Он не сразу закричал, и акушеры немного повозились с ним, пока вдруг не раздался густой бас. Малыша, почти лилового, толстого, как полено, показали мне. Я повернула к нему голову, блаженно улыбаясь: я видела материализованную награду за тот труд, что я проделала в эти полчаса, за те муки, что я испытала в эти два дня, за те неудобства, что сопровождали меня всю беременность. Был преодолён очередной барьер - проделана и завершена большая работа…
Потом врачи занялись мною. Было ещё несколько болезненных процедур, но на фоне только что перенесённого – это было уже почти несущественно, хотя я и повскрикивала (а как же!), когда хирургическая игла восстанавливала мою целостность. Врач, довольная, что роды закончились более-менее благополучно, посмеивалась: «Перенесла такое, а тут взвизгиваешь!»
В дверь заглянула дежурная сестра: "Там внизу муж волнуется, что сказать?" - "Скажи, что мальчик, вес 4.300, длина 53 см, но травмированный." Я лежу, витая почти что в небесах, и не придаю этому "травмированный" никакого значения.
(Потом уже я узнала через Галю, что вакуумные роды - это травмированный мозг, и что эта травма может сказаться и сразу, и через 20 лет. И сказаться – по всякому…)
Тогда же написала записку - принесите пить. Но в этот день никто пить не принес. Самуил убежал отмечать рождение сына и даже чуть в медвытрезвитель не попал. На другой день принес фрукты, питье и шикарную китайскую открытку, где обратился ко мне: "Мать...".
(Не люблю этого слова, ассоциации нехорошие...)
Малыша, как травмированного, принесли мне не сразу, а через несколько дней. Я его жадно разглядывала. Темно-синие глаза, пряменький широкенький носик в желтенькой сыпи, басистый голос.
В одной со мной палате лежали ещё две женщины, родившие девочек. Одна была рада, как и я – она хотела дочку, а вторая, жена знаменитого в нашем городе аквалангиста, переживала: муж мечтал о сыне. Лена - некрасивая, веснушчатая, рыжеватая, с широкими скулами, но с хорошей фигурой была умна, иронична, артистична. Моя ровесница,  мне она казалась опытной и пожившей и безумно нравилась. Её Анечка, уже сейчас – вылитая мама, рыженькая, с розовыми щёчками, выводила мамочку манерой сразу же вслед за кормлением с характерным звуком пачкать пеленки. "Янка, что ты творишь? Девочки, - умоляла она санитарочек, собиравших детей после кормления по палатам, - перепеленайте ее, Бога ради, что же она будет лежать так до следующего кормления!"
Как эти нянечки и санитарочки разносили детей - это надо было иметь недюженные нервы, чтобы спокойно смотреть: по одному на локтевом сгибе, лётом, опасно огибая углы. Мы только охали, когда они неслись с нашими драгоценностями чуть не под мышкой: не уронят, так о косяк расшибут… Но нет, каким-то неуловимым движением проносили они в миллиметре от стены головки этих крох и невредимыми укладывали нам на подушки.
 
В роддоме мы с малышом, которого решили назвать всё же Женей, пробыли аж тринадцать дней. Меня задержали и мои травмы, да и за младенцем врачи решили понаблюдать.
И ещё мы ждали, пока приедет моя Мама, настоятельно убеждающая нас с Самуилом в своей необходимости в Эмске. Мама опасалась, что я брошу институт, поэтому оформила очередной отпуск и договорилась у себя на работе, что продлит его отпуском без содержания.
За несколько дней до выписки я заметила, что у малыша щечки и носик покрылись желтыми блестящими точечками вроде гнойничков. И не удивительно, ведь его с рождения не купали. Я попросила сестричку, чтобы чем-нибудь лицо помазали, имея в виду спирт и что-то другое дезинфицирующее. Они же, умницы, смазали ему лицо зеленкой! И вот нам завтра выписываться, а мне приносят кроху с зеленым лицом, одни глаза естественного цвета. Ну ты подумай! Вот таким его и вытащили родственникам. "Дина! Что это с ним?!" - вскрикнула Мама, увидев внука, зеленого, как Фантомас, ворочащего глазенки, как в прорезях маски.
В нашей крохотной комнатке было негде даже поставить кроватку, поэтому малыш спал в цинковой ванночке, стоящей у спинки нашей кровати. Для Мамы ставили на ночь раскладушку. Иногда распеленутый малыш давал высокую струйку, падающую к нам на подушку.
На второй день после выписки я уже пошла на занятия в институт, и Таня, та самая, что распределилась в Казань, уже пережившая бойкот группы, нашла у меня первые сединки в волосах – знак, оставленный тяжёлыми родами.
В майский праздник мы с малышом отправились в гости к нашим знакомым и простудили Женечку. Был очень теплый день, ездили мы на автобусе, наверное, там его и продуло. Через несколько дней у малыша поднялась температура, он лежал красный, вареный. Мама, конечно, кинулась в панику: "Умирает наш Женечка!" Вызвали "скорую", и нас с ним отвезли в детскую больницу.
 
Вот еще ужасное место: тесные, на три детские, металлические, крохотные кроватки, боксы со стеклянными стенами. Мамаши приходили к половине седьмого утра и уходили после последнего кормления, оставляя на ночь бутылочки с отцеженным молоком. Целый день на ногах, негде преклонить головы и даже сесть, кроме как в вестибюле. Душно, шумно... Кроме ухода за своим ребёнком нужно было присматривать и за соседними кроватками, потому что не все детишки лежали с мамочками, с нас требовали принимать участие в уборке боксов, глажке пелёнок. Возвращаясь домой, еле живая от усталости, я порою не заставала там Самуила и на вопрос: «А где?», Мама отводила глаза: «Он как ушёл утром на работу, так и не приходил ещё». Раза два за эти десять дней Самуил возвращался пьяным в стельку, и тогда наша комнатёнка превращалась в кромешный ад – храп, стоны, а утром мне подниматься и снова идти в больницу. Мама молчала, а я кричала на мужа, не в силах терпеть это свинское поведение.
От всех этих неурядиц, от того, что я ходила на занятия и пропускала часы кормления, у меня стало плохо с молоком, и Самуил в больницу приносил детское питание. Как-то я ночью вернулась из больницы, а мужа нет. "Он как ушел к тебе в больницу с питанием, так до сих пор и не возвращался", - сказала Мама. Мы зря прождали его до полуночи и легли спать. Поздно ночью я вышла из комнаты и обнаружила мужа лежащим в прачечной комнате, что была напротив наших дверей, совершенно пьяного. Так он и пролежал там до утра на кафельном полу, поднять и завести его в комнату мы с Мамой не смогли - тяжел.
Наступала пора предсессионных зачётов, у меня была масса «хвостов» из-за пропущенных в марте занятий, и опять пропуски, и договоры с преподавателями, и выполнение курсовых – у меня сдавали нервы: не успевала, не успевала, и Мамин приезд, казалось, был лишним, надо было брать академический отпуск, но Мама и слышать не хотела об этом. И эта тесная комнатка… Самуил тоже нервничал, а для него решение проблем всегда было одним: напиться и не думать.
 
Где можно было заниматься в этих условиях? Ходить в библиотеку нельзя – малышу нужно было грудное молоко. Соседи по общежитию давали нам ключи на время, пока сами были на работе, и я уходила в их комнату заниматься и отсыпаться, потому что в нашей комнате о нормальном отдыхе нечего было и думать: ночью, во время кормления и пеленания, просыпались все. Как тогда Самуилу удавалось на заводе сохранять бодрость – ума не приложу. Да ещё начались экзамены в техникуме, и ему тоже надо было заниматься…
Эти несколько месяцев были по-настоящему тяжелыми. По прошествии многих лет, вспоминая то время, я, кажется, поняла нашу общую ошибку: не надо было приезжать тогда Маме. Лучше бы мне было взять академический отпуск и вдвоём с мужем решать все вопросы. Что в нашем бюджете тогда значила моя стипендия? А других причин, кроме материальных, по которым я бы не могла прервать учёбу, в то время не было. Присутствие в нашей семиметровке Мамы, несмотря на её самоотверженность, так всех напрягало, что несчастны были все, кроме, может, малыша.
 
Но и в той обстановке были часы радости и покоя, и, конечно, все они исходили от Женечки: один он мирил нас с этими неудобствами. Его улыбки, размахивание ручками, кормление… Как только мы обращались к нему, у всех сразу разглаживались лица, менялся голос, раздавались восхищённые возгласы и смех.
Однажды я задержалась на занятиях и неслась домой со скоростью, на которую только была способна, представляя, что голодный Женя орет своим басом на все общежитие. В волнении открыла дверь, удивляясь тишине за нею, и увидала благостную картину: Мама тетешкала внука, сидя на кровати, и, повернув ко мне лицо, приговаривала: «А мы не плакаем, а мы – умницы!»
За басистый голос Мама звала Женечку "Кобзончиком". Мы, конечно, тут же это прозвище подхватили: «Тихо-тихо, Кобзончик ты наш!» - приговаривала я, качая на руках разволновавшегося сынулю.
На стене комнаты висела плюшевая красная мартышка, подаренная моими девчонками при смотринах, и Женя рано начал обращать на нее внимание: как бы его не поворачивали, он крутил головенкой и искал глазами эту обезьянку. Увидит и задвигается, заулыбается. И мы удивляемся – надо же! – уже отличает! «Где наша мартышечка, а ну-ка, где она?» - и совсем ещё крохотный мальчик радостно поворачивает головку к игрушке.
Однажды я, сидя на кровати, кормила его грудью, и он так интересно чмокал, что я позвала Самуила посмотреть на это зрелище. Тот с размаху уселся рядом со мною, и месячный Женька оторвался от груди и воззрился с любопытством на отца. Мы в голос расхохотались над его осмысленным, заинтересованным взглядом.
 
Один эпизод запомнился мне из того времени. В ясную погоду Мама вынесла спелёнутого Женечку на улицу, я села с ним на завалинку под окнами нашего общежития, напротив меня, на скамейке, сидела соседка. Наговорившись и со словами: «Ну, нам пора уже кушать и спать», - я рывком, (на одной ноге да ещё с ношей плавно не поднимешься), встала с завалинки и вдруг увидала резко побелевшее лицо соседки. Секунды две она не могла вздохнуть, а я не на шутку испугалась – соседка явно почти в обморок падала. «Что, что!» - вскрикнула я. – «Ох, Дина! Ты ж… Ты ж чуть сына не угробила!», - выдохнула она, наконец. Я, в каком-то замедленном темпе, отвела глаза от её лица и поглядела около себя. И похолодела: пока мы с малышом сидели, надо мною раскрылось окно, и одна рама точнёхонько пришлась над головкой Женечки. Когда я поднялась, какой-то сантиметр отделил его темечко от острого угла рамы. «Ты поднимаешься, а уже вижу, как шпингалет врезается ему в головку, а задержать – не могу, не успеваю», - задыхаясь, говорила соседка.
Позже, когда я стала интересоваться религией, этот случай встал в ряд чудес, произошедших со мною в жизни. Был, был Ангел-хранитель у Женечки.
Комната наша была, как вагон: если откроешь форточку для проветривания, (а жара была июльская), то сквозняк затрагивал и малыша, и мы все боялись новой простуды.
Постепенно всем стало понятно, что продолжать так жить просто невозможно, да и не имело смысла. Мало, что мы все были издёрганы, усталые и с трудом сдерживали эмоции, что уже три месяца никто не мог заняться тем, что хотел, остаться один, просто отдохнуть и как-то развлечься, отвлечься от забот, от тревог о состоянии малыша, от недовольства друг другом, но у меня ещё и вовсе пропало молоко, и малыш полностью перешёл на искусственное вскармливание.
И как-то вечером прозвучало слово «зачем?» Зачем всем мучиться ещё два месяца, в течение которых Мама должна была находиться в Эмске? Всё равно малыша придётся увозить, раз я не беру академический отпуск. У меня этим летом каникул не было – начиналась преддипломная практика, а в конце года предстояла защита диплома.
И было решено – Мама вместе с Женечкой уезжает домой немедленно.
Переживала ли я предстоящую разлуку?
Да, мне не хотелось отправлять сына, очень не хотелось. Но «так надо» - ничего не попишешь, это было в то время в интересах всех: Маминой работы, на которой она уже почти четыре месяца не появлялась; Папы, жившего всё это время «бобылём; моей и Самуиловой учёбы; в интересах здоровья малыша и нашего общего самочувствия.
Последствий разлуки трёхмесячного младенца и ещё не совсем освоившейся со своей ролью молодой мамочки никто, конечно, не предвидел.
И вот второго июля мы искупали Женечку в ванночке (он уже умел сидеть, держась за её края), запеленали, вынесли на улицу, сфотографировали у Гали на руках и, собрав все вещи бабушки и малыша, отправились в аэропорт.
С Самуилом в этот день мы в очередной раз поссорились: мы тогда часто ссорились из-за моего недовольства его частыми отсутствиями и выпивками. Он замыкался в ответ на мои крики, молча перемещался на наших квадратных сантиметрах и старался уйти из дома, конечно.
В Новосибирск провожать Маму и Женю я полетела одна. Там, в городском аэропорту, нас встретила тетя Тоня, и Мама, не видевшая её несколько лет, полностью всё внимание переключила на неё. Женечка был на Маминых руках: я не могла уже его носить – тяжело и опасно, из-за плохой устойчивости, не видя через него, куда ступаю, я могла с ним упасть, - а Мама торопливо рассказывала тёте Тоне про брата Васю, про его семью, про то, что они с братом разругались вусмерть и почему… «Мама, дай мне Женечку!» - просила я в тоске, но Мама, почти захлёбываясь и не слыша меня, продолжала говорить и говорить через мою голову с тётей…
Так я толком с ними и не попрощалась.
Они улетели. Я вернулась в Эмск, опустошенная.
 
А через неделю мы переселились в другую, большую комнату там же, на первом этаже, где и прожили полгода до окончания мною института.
Женечка, мой Женечка! Этот увоз тебя, трехмесячного, от нас был громадной ошибкой, как я поняла много и безвозвратно позже. Нельзя разлучать новорожденных с родителями, а особенно – с мамой, если не хотите, чтобы все в отношениях мамы и ребенка пошло наперекосяк.
Я любила сына и желала ему добра, но не понимала его, он не пророс во мне, я не жалела его, как своего маленького. Те ростки умиления беспомощным, беззащитным, родным существом, которые позже должны были защитить его от моей излишней требовательности, в разлуке заглохли.
Почему же так случилось? Почему моя Мама, тоже очень любившая нас с сестрой, не смогла предвидеть, почувствовать ту ошибку, которую мы совершали?
Быть может, ответ в том, что она слишком жалела меня?
 
Как-то я увидала сон, ответивший, как мне кажется, на мой вопрос.
Я увидала своего младшего сына (в обстановке совершенно бытовой) без обеих кистей.
Как обычно во сне, мне была известна предыстория случившейся с сыном беды, и сын во сне был уже полностью «реабилитирован», то есть вместо кистей на концах его культи были два раздвоенных пальца, которыми он ловко настраивал телевизор. Во сне я именно с этим к нему и обратилась, и когда он потянулся к регуляторам, я остро почувствовала свою жалость к нему, к его увечью: да, он приспособился, но как же жаль, что это с ним случилось. Проснувшись, я не вздохнула с облегчением: «Это сон!», потому что чувствовала: не сын мой младший – главный в этом сне, нет, через этот сюжет мне было передано ощущение моей Мамы. Она остро жалела меня и старалась подставить плечо, не задумываясь о последствиях её помощи, полагая, что главное - облегчить мне жизнь.
"Нам не дано предугадать..." последствий самых, казалось, благородных наших поступков, когда этими поступками мы вмешиваемся в другую судьбу, в другую семью, в отношениях других, пусть и самых близких тебе, людей.
Да, тогда вмешательство Мамы было облегчение для меня, но тогда же заложились непростые отношения у нас, родителей, со старшим сыном. Мы не стали одним целым, наше взаимное понимание (прорастание друг в друге) было прервано, перерезано. И хотя разрез, вроде, бы зарубцевался, но шрам остался на всю жизнь.
ОКОНЧАНИЕ ИНСТИТУТА
Я проходила преддипломную практику на кафедре в институте. Руководитель Юрий Андреевич – красивый, чуть за тридцать, брюнет, интеллигентнейший преподаватель с нашей кафедры, так и не защитивший кандидатскую диссертацию не потому, что не был способен на это, а потому что был безмерно добросовестен и старался свою научную работу вести на очень высоком уровне.
Я потом не раз встречала таких людей, умных и глубоко порядочных, которые настолько уважительно относились к науке, что не могли позволить себе снимать сливки с недостаточно на их взгляд разработанной темы, полагающие, что кто-то знает ее не хуже и даже лучше них, а они, претенденты на звания кандидатов наук, не имеют право заниматься профанацией и получать степень за незначительные результаты. Они за своей спиной получали ярлык "неудачников", но, на мой взгляд, им мешала их порядочность и добросовестность завоевать "место под солнцем", и мое уважение к этим людям было безграничным, хотя в глазах близких они, вероятно, выглядели иначе.
Дипломная работа – моя особенная гордость, и я не могу пропустить и не описать её, хотя, конечно, ничего читателю (далёкому от электронно-вакуумной техники) не скажет ни её название, ни те «хитрости», которые были присущи выполнению этой работы. «Разделение ионов по массе в квадрупольном поле» - вот как называлась моя работа. Для экспериментальной части я сама разработала и изготовила приборчик. Он представлял собою запаянную в стеклянную трубку, высотой около двадцати сантиметров, конструкцию на четырех керамических стойках, имитирующую квадрупольную, то есть четырёхстороннюю, электронную линзу. (Электронная линза – это не сооружение из стекла, а металлический экранчик определённой формы, на который подаётся потенциал, управляющий потоком электронов, выходящих из вблизи расположенного электрода отрицательной полярности – катода). Там было несколько деталей, присущих электровакумному электронному прибору, и даже геттер (газопоглотитель), поскольку приборчик сначала хотели делать отпаянным, и много других наворотов. Я сама на точечном сварочном станке соединяла все детали, а запайку в стекло сделал наш кафедральный стеклодув. Это был очень славный приборчик, разработанный и почти полностью изготовленный лишь мною.
 
При пайке деталей я так усиленно пользовалась кафедральным станком точечной сварки, что сгорел трансформатор, что повергло меня в жуткое уныние, а одна молодая преподавательница с кафедры, работавшая тогда над диссертацией, обрушила на меня весь свой недюжинный сарказм: «Сжечь станок – ему уже лет 20, ни разу, никто… А ты умудрилась…» Но другая моя любимая преподаватель курса «Фотоэлектронные приборы» - Любовь Павловна - договорилась с мужем, работавшем в одном из НИИ, и он оформил мне пропуск, чтобы я в их лаборатории закончила изготовление своего приборчика.
В дипломе была и теоретическая часть, где я рассчитала предполагаемый эффект разделения ионов и вычисление сделала на "Промине" - ЭВМ, размером в хороший письменный стол, которая была тогда пределом инженерной мысли. Как мне понравилось работать с нею! Вся ее работа построена на строжайшей логике, что очень сродни моему мышлению. Родись я на несколько десятилетий позже, могла бы стать недурным программистом.
(Спустя годы, в начале девяностых, уже почти на пятом десятке, я с легкостью освоила операторскую работу на ПЭВМ и даже заслужила одобрение наших "звездных мальчиков"-компьютерщиков, которые " на ты" с этой техникой).
 
Диплом писался дома. Из чертёжного зала (по договорённости) был привезён кульман; чтобы не возиться с едой,  я нарезала себе килограмм копченой колбасы в тарелку и уселась оформлять диплом. Полторы недели не отрывалась от стола и чертёжной доски. Не помню, чтобы я в те дни, кроме этой колбасы, что-то ещё ела. В декабрьский день моего рождения Самуил вывел зелёную и шатающуюся от слабости  жену погулять на свежий воздух.
 
На рецензию Диплом отдали известному учёному из вузовского НИИ. При мне мой руководитель набрал номер лаборатории и начала разговор так: «Простите, могу я пригласить Андрея Анатольевича?.. Это вы? С вами говорит некто Шалаев… Шалаев, я говорю. У меня к вам просьба – нельзя ли предложить вам на рецензирование диплом студентки…» И так далее. Я внутренне улыбалась этому «С вами говорит некто Шалаев». Вспомнилась эстрадная миниатюра Мироновой и Менакера: «С вами говорит некая Капа…» Когда я забирала у рецензента свой диплом, он недоверчиво спросил меня: «Вы все это сами сделали?»
Юрий Андреевич, довольный моими результатами, которые должны были войти в его будущую диссертацию (работать преподавателем в вузе без степени – это остановиться на должности ассистента без какой-либо перспективы продвижения карьеры) даже посоветовал мне остаться на кафедре, поступить в аспирантуру. Надо было так и сделать, наверное, но я ни о какой аспирантуре и не думала. Я видела свою задачу выполненной - диплом получен, высшее образование в кармане. Теперь я есть только честный труженик, мать и жена, как и моя Мама, и не нужна мне никакая наука.
 
Защита была в двадцатых числах декабря. Мне поставили "отлично".
На последней, совместной вечеринке нашей группы у меня вдруг произошёл неожиданный разговор с Геной, мужем нашей Тони. Это был невысокий, черноволосый, худенький мужчина, черноглазый, с кривыми зубами, но очень добрый и умный. Я в душе удивлялась, что он выбрал в жёны нашу Тоню, девушку практичную, хозяйственную, но мало развитую: не любившую читать, не стремящуюся в театры, как все наши девчонки, тоже, вообще-то, «понаехавшие» из провинции. И вот этот Гена в укромном углу задаёт мне вопрос: «Дина, почему ты вышла за Самуила? Зачем тебе этот ограниченный парень? Ты такая вся в небесах, стихах и музыке. Тебе столько дано… А это земной, обыкновенный мужик. Как ты с ним жить будешь?»
Я мигом протрезвела. Ничего себе! У нас уже сын растёт, а Гена вдруг решил мне «раскрыть глаза». Представляю, как они с Тоней обсуждали эту тему… Мне даже смешно стало и жаль Гену: он не видел, что моя ситуация – это отражение его ситуации. Да, Тоня получила диплом инженера, но ведь и она осталась той же колхозницей, какой пять лет назад приехала в Эмск, ничуть её городская среда не подняла, и только Гена продолжал развивать её, побуждая читать и вытаскивая на концерты. Пока Тоня писала диплом (училась она слабовато, и Гене приходилось помогать ей), за их маленькой дочкой приглядывала Тонина младшая сестра, также приехавшая в город и жившая с молодой семьёй в одной общежитинской комнате. В общем, почти всё, как у нас.
Похоже, Гена, полюбив свою Тоню, для меня такую возможность исключал и подозревал, что мой выбор мужа был по принципу: «На безрыбье…» То ли он хотел меня уверить, что зря я себя недооцениваю, то ли Самуил его чем-то очень раздражал. А может быть его раздражала я сама? Обычно деликатный и сдержанный, почему он решился задать мне этот нелепый вопрос?..
«Самуил выучится, Гена. Я ему помогу, и всё у него и у нас будет в порядке. Главное, что он хочет учиться. Вот закончит техникум и пойдёт дальше», - ответила я.
Гена стушевался: «Ну, тогда ладно, тогда – ничего», - заулыбался он. Я же, встревоженная этим вопросом (сколько ещё человек так относились к моему мужу?), отвернулась и больше в тот вечер к ним с Тоней не обращалась. Да и вообще, настроение было испорчено.
Новый год мы встретили вдвоём в общежитии. Двухнедельное питание сырокопчёной колбасой даром мне не прошло: в новогоднюю ночь я почувствовала сильные желудочные боли, никуда не пошла, а Самуил всю ночь шарашился по гудящей общаге.
Второго января мы уложили свои пожитки, сдали контейнер с нехитрой мебелью, что успели купить в нашу комнату, расплатились с долгами за уборку, за общежитие, а вот ключ от комнаты передали одному парню, пришедшему к нам незадолго до отъезда с просьбой: «Ребята, отдайте мне ключ, я вселюсь в вашу комнату, а там пусть попробуют нас выгнать с ребенком!»
Мы уезжали, никаких последствий этого, в общем-то незаконного, поступка для нас не предвиделось (мы прощались с Эмском навсегда и без сожаления), а испытав на себе, как имея ребёнка, не иметь жилья, отдали ему ключ без всяких условий, хотя, наверное, будь попрохиндеестее, могли бы «содрать» с него хоть бутылку коньяка.
С Эмском мы так и не сжились, сравнивали его с нашим "амурским красавцем" - и в подметки не годился тогда этот захолустный, ветхий, почти деревенский городишко моему родному городу.
Полное пренебрежение к нуждам жителей города показывали тогда власти города. Если бы не университет и несколько выдающихся вузов – Эмск был бы самым провинциальным из провинциальных сибирских городов, запущенный и нищий. И лишь студенчество и старые, еще дореволюционной постройки, корпуса институтов его красили.
Один из эпизодов из уже последних месяцев нашей жизни в городе тому подтверждение: в середине ноября мы с мужем поехали на "толкучку" покупать Маме в подарок пуховый платок - хотелось ее отблагодарить за Женечку. Ветрено, морозно, людей мало. Платок мы купили и очень хороший, но на обратном пути, стоя на остановке в ожидании трамвая, так замерзли, что я со слезами в который раз прокляла этот неласковый город с его коротким летом, затяжной холодной весной, промозглой осенью, грязью даже на центральной улице, клопами, сумрачными банями, крысами в подвалах и форменным безобразием, творящимся с транспортом, во время морозной долгой зимы.
Мы уезжали из Эмска навсегда.
Так мы думали…
НАЧАЛО ТРУДОВОЙ ЖИЗНИ
Мы прилетели в Хабаровск рано утром, не предупредив о дне прибытия. Опять с восклицаниями нам двери открыла Мама. Папа, уже готовящийся идти на работу, радостно улыбался. Я же рвалась во вторую, дальнюю комнату, когда-то бывшую нашу с Галинкой, где в кроватке должен был лежать десятимесячный сынок. Но Мама приготовила нам сюрприз. Она держала меня: "Погоди, дай я его приготовлю". Я вырвалась без слов, подскочила к кроватке – розовощекий, белокурый, хорошенький бутуз в голубой рубашонке, прищурив один глаз, смотрел на меня. Мама усадила его на горшок там же, в металлической кроватке с сеткой. Малыш придерживался ручкой за ограждение и, выпучив один глазик и щуря другой, смотрел на меня, ревущую и смеющуюся. Потом его, озадаченного, тискали и целовали я, Самуил.
Мама буквально вырвала его у нас, наспех надела ползунки, вынесла в зал, поставила напротив дверей в маленькую комнату, где приказала стоять нам, родителям, и, стоя рядом с нами, позвала: "Женечка, иди сюда, ко мне!" - И малыш затопал ножками и вперевалочку подошел к нам.
Мама не писала, что сынок начал сам ходить, едва ему исполнилось девять месяцев, желая нас поразить: так рано мало кто поднимался с четверенек. Конечно, мы ахали и удивлялись, но нам, молодым родителям, так и не увидавшим, как растет наш младенец, было все удивительно в нем: и как он ест из бутылочки молочную смесь, как спит, раскинув по сторонам согнутые в локтях ручки, как сидит на горшке, и как пытается "разговаривать", и как смеется, и как ходит, как тянется ко всему, что только увидит, как всё тянет себе, пытается лизнуть, даже как плачет.
Мама в последующем очень ревниво относилась к Жене, считая его чуть ли не своим сыном. Конечно, она была вправе так думать - самый трудный период малыш был с нею, не бросившей работу, бегавшей к няням, за питанием и несшей всю ответственность за его жизнь и здоровье. Но Мама, с ее потребностью в какой-то театральности, показушности и нарочитости, часто, сама того не замечая, перегибала палку, восторгаясь своими поступками в отношении меня и внука. Она не могла удержать в себе восхищения своей решительностью – забрать («Не побоялась!» - восклицала она) трёхмесячного младенца под своё крыло. Вольно или невольно, но своими многочисленными, в деталях, рассказами о том, как приходилось ей возиться, вставать, кормить, купать Женечку, как было ей тяжело порой найти няню или как она волновалась при простуде малыша – она ошеломляла меня. Я уже не знала, как реагировать на эти повторы: восхищаться, сочувствовать (в который раз) или начать уже одёргивать. Она неизменно такие рассказы заканчивала уверениями: "Но для меня это было не в тягость, потому что он - мой любименький внученочек". - «Так зачем же ты все время твердишь об этих трудностях?» - не то, чтобы я про себя произносила эти слова, но я их ощущала.
 
Моя независимость подвергалась давно забытой атаке – Мама своими упорными рассказами об этих семи месяцах, о которых я уже, вообще-то, знала из её подробнейших писем, как бы возвращала меня в то время, когда я не могла ещё без неё существовать. «Не знаю, как бы ты обходилась без меня», - вот что стояло (для меня) за её подробнейшими, повторяющимися рассказами. Но я тогда была склонна скорее преувеличивать мамину помощь: действительно, я не прервала учёбу, трудная возня с малышом легла на Мамины плечи. Я принимала всё это, как должное: а как же? Не будь этой помощи, кто знает – справилась ли бы я? И что справилась бы – поняла гораздо позже, когда родила второго сына уже далеко не в молодом возрасте, когда никто не мог мне помочь, кроме разве мужа, и прекрасно со всем управилась.
 
(Инвалида, взрослого, родители должны оставить в покое с его трудностями, как и любого взрослого человека. Чем сильнее желание близких помочь, тем хуже они делают для него – он не может включить свои компенсаторные возможности, когда его физический недостаток компенсируется извне жалеющими сверх меры близкими. Он начинает надеяться на помощь или раздражаться ею, или смиряться с нею. Но сторонняя помощь - временна, а инвалиду – жить. Чем скорее его оставят без сторонней помощи в быту, тем скорее он научится со всем справляться сам. И только человек, согласившийся разделить с инвалидом жизнь, имеет право быть рядом и быть наготове помочь. Тогда это тандем).
…А вечером у нас было застолье по случаю нашего возвращения и «обмыва» диплома. Разыгралась сентиментальная сцена, когда Папа, чуть ли не вымыв руки, развернул документ, торжественно прочитал его и пошел вокруг стола меня целовать и говорить спасибо. Самуила эта театральность скривила, он аж стукнул кулаком по столу, чтобы разрядить свое раздражение этой нарочитостью, как ему казалось. До него не доходило значение для моего Папы, выросшего без родителей, без родни, без какой-либо поддержки, почти на улице, факта – его дочь получила диплом о высшем образовании. Да ни один его приятель не мог похвастаться тем же! А если учесть, что дочь – инвалид…
А пуховый платок Маме очень понравился, и она его долго носила, рассказывая всем знакомым, что ей это дочь с зятем подарили за внука.
Перед моим возвращением в родной город Папа из самых хороших побуждений съездил на прием к ректору института, куда я распределилась, Данилову - рассказать обо мне и прозондировать почву насчет моего жилья вблизи института. И напортил. Услышав, что у меня есть в городе близкие родственники, ректор ответил, что жильем институт не располагает, но строит, что я могу подать заявление, когда устроюсь на работу, с просьбой о выделении квартиры и в порядке очереди ее получить. Все резоны о моих физических возможностях, о дальности места работы от жилья услышаны не были.
Не раз на протяжении своей жизни сталкивалась я вот с такой черствостью чиновников относительно хоть каких-то льгот для облегчения жизни с учетом моей физической недостаточности.
 
(Один лишь раз мне пошли навстречу: когда во время учёбы в институте, в начале третьего курса создалась ситуация (я тогда неудачно сдала сессию, было несколько троек), что мне могут не выделить место в общежитии, и я пошла к нашему декану Геннадию Сергеевичу. И тогда услышала: "Мы любому можем отказать в этом, но вы всегда будете иметь койко-место, можете на этот счет не беспокоиться". В остальных разах, когда я обращалась к сильным мира сего с просьбой учесть мои обстоятельства и облегчить их, выделив жилье более благоустроенное или ближе к работе - никто не шел навстречу, в этом я оставалась в нашем соцобществе наедине со своими проблемами. Купить жилье нельзя, а раз выделяют – бери, что дают и не капризничай. Особенно запомнился один сюжет из нашей жизни, когда мы с мужем вернулись в Эмск, и мужу выделили комнату в совершенной развалюхе без каких бы то ни было удобств. Мы пошли в горисполком с просьбой – учитывая мои обстоятельства, оставить нас в очереди до появления благоустроенного варианта, а предлагаемую отдать следующим за нами очередникам. Две ухоженные дамы, богато одетые – одна даже в норковой шубе, зашедшая, видно, за подругой, которая и вела приём, буквально оттопырив накрашенные губы от брезгливости и высокомерия, начали нас стыдить, упрекая в завышенных притязаниях – «молодые, ещё и не пожили, не поработали, а хотите получить лучшее. У нас ветеранов сколько…». Мои проблемы – были только моими. Власти города различий между инвалидом и физически полноценным не видели вовсе, и мою просьбу рассматривали лишь, как ловкачество и спекуляцию своею немощью. Сами дамы, без сомнения, в неблагоустроенных жилищах не жили).
 
Хабаровский Политехнический институт находился на северной окраине города. Огромный, он стоял на юру и обдувался всеми ветрами, часто гуляющими по моему городу. Живя в поселке, компактном, равнинном, я никогда прежде не представляла, до чего же у нас ветреный город. Иногда ветер дул с такой силой, что на него можно было ложиться, и он держал тебя. Дорогу из поселка в город могло за ночь занести так, что было не уехать, пока бульдозерами ее не расчистят. Маршрут до института из посёлка – не прямой. Сначала полчаса на автобусе, едущем из посёлка в город, до остановки "Гаражная", потом следует перейти одну дорогу, затем еще одну - и топать 500 метров до остановки "Большая", где останавливался автобус, идущий мимо нашего института, и еще минут 15 ехать к институту. От автобусной остановки к институту вела широкая дорога в добрых 300 м длиной. С моей скоростью дорога на работу в один конец занимала не меньше часа. И больше всего, конечно, меня напрягали переходы оживлённых перекрёстков без светофоров. Когда же дули ветра, и эти триста метров к главному корпусу приходилось преодолевать в позе взбирающегося на вершину альпиниста: нагнувшись почти к земле, пережидая порывы – в общем, в такие дни на дорогу нужно было планировать уже не менее полутора часов.
Вот в этих погодных условиях я шесть раз в неделю ездила на работу.
Когда впервые я зашла в здание политехнического, меня поразили его размеры: огромные холлы, широчайшие лестничные пролеты, громадные аудитории. Лаборатория, где мне был выделен закуток и рабочий стол, была не менее 100 кв.м. Разве могли сравниться с этими площадями крохотные аудитории института, в котором я училась? Но и холодно было там жутко. Зимой, при почти не утихающих ветрах, протопить эти громадины было сложно, поэтому всю зиму мы на работу приходили в толстых свитерах и шарфах.
Я отдыхала месяц до того, как вышла на работу. Мама иногда не носила Женю к няне, и я оставалась с ним одна. Честно сказать, побаивалась этих часов. Опыта обращения с не было никакого. Если он начинал беспокоиться - я паниковала и не могла дождаться Маму, чтобы она избавила меня от этой тягостной работы - сидеть и занимать малыша. Мне было с ним скучно. Мматеринские чувства, только-только проклюнувшиеся при его рождении, благополучно увяли за время разлуки. Только чувствовала свой долг: я должна его любить, должна заботиться, но той нежности, того восхищения этим чудом, которое испытывает любящая мать, у меня, увы, не было. Если я не видела его долго, то скучала, но получасового общения с ним мне хватало, чтобы заскучать уже от его присутствия. Как я тяготилась всегда домашней работой, так же тяготилась и выполнением своих материнских обязанностей. Нельзя, нельзя, нельзя разлучать мать и младенца, женщина засыхает, как мать, от разлуки, теряет она от этого неимоверно много.
Все это я наверстала при рождении второго сына - Алёши, но Жене от этого было не легче, он все время тянулся к бабушке, потому чувствовал с ее стороны именно ту нежность, что должна была идти от меня. У нас не было споров с Мамой, у кого Жене быть - я всегда с охотой переуступала ей право находиться с малышом. Поскольку Мама безумно его любила, то была только рада, если мы оставляли внука у них. С Алешей у бабы Дуси были совсем другие отношения – он ей досаждал.
(Возможно, тут ещё и возраст сказывался. Одно дело быть бабушкой в сорок семь лет и совсем другое – в шестьдесят два. Для маленького внука нужны физические силы, а не накопленная с годами усталость).
Приехав первый день на работу к девяти часам утра, я удивилась, никого не застав на «Кафедре автоматики и электроники», куда была определена. К 10 часам пришла секретарша - симпатичненькая востроносенькая женщина лет 35-ти, потом еще кое-кто из технических работников: была пора зимних каникул, и, как потом я уяснила, преподаватели тоже каникулярничали. Пришел зав.кафедрой Храпов Владимир Александрович - рыжеватый, средней полноты, невысокий человек лет 47 (не понятно, как попал в науку этот недалекий, но хитроватый, человек, бывший фронтовик, года за два до моего появления защитивший кандидатскую и сделавший таким образом научную карьеру).
С преподавателями я познакомилась постепенно и позднее. Первой, кого мне Храпов представил, была старшая преподаватель Раиса Александровна - хорошенькая, стройненькая брюнеточка, с которой мы потом подружились. Я у нее забрала часть нагрузки по лабораторным занятиям по промэлектронике. Всю последующую неделю я изучала лабораторные работы, которые должна была потом вести у студентов.
На работу я устроилась в последних числах января, и каково же было мое изумление, когда второго февраля мне сообщили, что я могу пойти в кассу получить зарплату. "За что?! Я ведь ничего еще полезного не сделала?" Было просто стыдно стоять в кассу за этими 26 рублями, которые мне выплатили за несколько дней работы. Всего же мой заработок составил 110 рублей, а с учетом районного коэффициента - 126 рублей, ставка преподавателя. Старший преподаватель зарабатывал 140 рублей.
В основном, все преподаватели кафедры жили неподалеку от института: кто в студенческом общежитии, кто – уже получив квартиры. Общались в перерывах между парами в преподавательской. Там были интересные типы: Владимир Дмитриевич, невысокий, похожий на артиста Прыгунова, со страшным самомнением молодой преподаватель. Мне он нравился своей напористостью. Из всех мужчин кафедры он был наиболее "мужикастым". Был кореец, деликатнейший худенький, тонкий, как прутик, Игорь Николаевич, старший преподаватель. Был другой Игорь, тоже старший, у которого были проблемы с женой, упорно не желающей гладить рубашки мужу, и он в таких не глаженных рубашках и приходил на занятия. Была Юля, дочка главного редактора краевой газеты, рафинированная и утонченная, тоже преподаватель. Валентина Петровна, крупная некрасивая, но такая простая славная женщина, с которой я сдружилась. У неё был муж, чем-то очень провинившийся, и Валентина Петровна с ним, было, разошлась, отзывалась о нем как о последнем подлеце, и вдруг повторно вышла за него замуж.
"Многодетный" Сидоров, из-за которого я позднее получила хороший жизненный урок на тему: «Инициатива – наказуема!». Дело в том, что у Сидорова были маленькие дети-близнецы, и жил он с женой у тещи. На кафедру пришел через год после меня, сразу подал в профкоме заявление на квартиру, был включен в очередь, но претендовал на то, чтобы получить квартиру побыстрее. Как-то на очередном профсоюзном собрании кафедры он выступил с просьбой о ходатайстве от кафедры перед институтским профкомом включить его в льготную очередь. Большинство отнеслось к этой просьбе кисло - у всех были проблемы с жильем, кто жил в общежитии, кто у родственников, но двух детей ни у кого из «безквартирных» не было. И я, как Дон-Кихот, выступила в поддержку: "ведь двое детей!" Со мною особо не спорили, ходатайство решили подать, но формулировку не уточнили, а несколько месяцев спустя выяснилось, что Сидорова переместили в очереди на мое место, а меня - на его. В ближайшем по времени заселяемом доме он и еще несколько человек с кафедры, с которыми меня разделало не более двух-трех человек в списке очередников, отпраздновали новоселье, мне же предстояло ждать заселения в следующем строящемся доме еще не менее года…
НОВЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА
Годы работы преподавателем промышленной электроники в политехническом институте были определяющими моей жизни. Если студенткой я ещё только загадывала, как буду жить дальше, то начав самостоятельную, трудовую деятельность,  стала строить фундамент своей взрослой жизни, и тут никто и ничего подсказать мне не мог, шло присматривание и постепенная постройка сооружений – моя работа, семья, судьба.
Мой расчёт на облегчение жизни из-за возврата поближе к родителям оказался решительно не верным.
Одно, что мы стали жить у них, в комнате, когда-то бывшей нашей с сестрой «детской», (хотя, конечно, никто её так не называл, это была «маленькая комната», в отличие от другой – «большой»).
Вся жилая площадь, закреплённая за родителями в этой коммунальной квартире, была не больше двадцати восьми квадратных метров. Родители спали в «большой», проходной, мы с Самуилом – в «маленькой».
Соседям, конечно, наше вселение не понравилось. К нашему возвращению сосед-инвалид уже скончался, и его вдова вышла замуж за бывшего зека Виктора – моложавого, всего изрисованного татуировкой, стриженного, худого и смуглого мужчину, которого мы редко видели трезвым. Понятно, что тот болезненно переживал увеличение числа обитателей квартиры и при встречах на кухне или около мест общего пользования всё время что-то угрюмо и недовольно цедил сквозь «беломорину», наикосок свисающую с лиловых губ.
 
Второе - Мама постепенно стала прибирать к рукам порядки в нашей с Самуилом семье: постирушки, приготовление еды, наше свободное время – всё было ей подконтрольно, и она не упускала случая высказать своё мнение и настоять на том, чтобы мы поступали согласно её установкам.
Самуил устроился работать на завод, по вечерам бежал в вечерний техникум при заводе, куда перевёлся из Эмского элетромеханического техникума. Вечер в будние дни у него был свободен только в среду. Я же, кроме воскресенья (суббота обычно тоже была занята работой в институте), дома была лишь к вечеру да час перед отъездом в институт. С Женечкой, когда его забирали от няни, всё время находились Мама или Папа.
Мама, по своему крестьянскому понятию, настаивала, чтобы домашнюю работу я, как жена, делала всю самостоятельно: стирала (в Эмске мы ходили стирать в общественную прачечную, дома же о стиральных машинках тогда и не думали, стирка велась на цинковой стиральной доске, в ванне, и была изнурительнейшим для меня занятием – я уже говорила, что в наклон могла стоять только на одной ноге), гладила, шила, вязала; готовили мы с Мамой поочерёдно. Самуила она к этому занятию не подпускала, считала для себя зазорным: зять будет стоять у плиты. Он и отвык постепенно.
Обязательным было моё участие в работах на огороде и мичуринском саду. На мои вздохи: «не могу уже», она отвечала неизменным: «А как же я? Ты ж меня моложе!» И не принимала объяснений, что я стою на одной ноге: «Так ты вставай на обе!» и прибавляла: «Смотри, Дина, лишишься ты Самуила, раз себя жалеешь». И очень была не довольна, когда я просила мужа мне помочь. Как-то устроила мне форменную выволочку, когда я попросила Самуила снять бельё во дворе: «Он же мужчина! Скажут - у жены под каблуком, сама что ли не можешь?»
Конечно, объяснять, что на дворе снег, скользко, а белье замёрзшее, и вносить его надо двумя руками, а я – с палкой – не было никакого желания. Я замыкалась или огрызалась, потихоньку проникаясь лютой ненавистью к домашней работе, на которую уходило всё небольшое свободное время…
 
Удивительное дело - пока я училась, Мама старалась мне жизнь облегчить: приехала в Эмск, забрала малыша к себе... Но когда мы поселились у них, она решила воспитать из меня образцовую хозяйку, и мои физические возможности, похоже, совсем не учитывала: раз хожу, стою, значит - могу. В чём была причина такой, вообще-то, бесчувственности - не понять. То ли ей не нравилось, что я Самуила призывала в помощь: она привыкла, что мужа надо от домашней работы беречь, и боялась, что от женщины, которая мужа привлекает к бытовым делам, тот может уйти. То ли наша совместная жизнь её напрягала, и она не видела в ближайшем будущем облегчения, поэтому на мне срывалась. То ли опять столкнулись наши два характера. Но уходя из дому рано утром, я не очень переживала, что большую часть дня провожу не дома, а на работе.
Я вернулась в свой посёлок с желанием полностью отдаться лишь семье и работе ради заработка, не помышляя о дальнейшей карьере научного работника, наивно думая, что достигла вершины своих возможностей.
Но уже через полгода работы мне стало элементарно скучно.
Потеря цели, которая поддерживала меня, когда я училась в институте, оказалась очень существенной. Жить только материальными заботами и бытом – для меня было просто невыносимо. Я не понимала раньше, что своим решением – стать «образцовой труженицей» дома и на службе – лишаю себя очень важного: душевной радости, возможности удовлетворять свою любознательность, свой интерес к жизни в наиболее полном её выражении. …
Опять я оказалась вдали от города, от возможности при желании свободно пойти в театр или концертный зал. Также отдалились от меня музеи, выставки, библиотеки. Из всех искусств наиболее доступным для меня, как и в детстве, осталось лишь кино, да и до того надо было ещё добраться.
Самодеятельность меня уже не привлекала, общественная жизнь – тоже.
Ни мы с Самуилом, ни мои родители не имели представления о жизни не то, чтобы роскошной, а даже мало-мальски обеспеченной. Мои родителя всегда жили от зарплаты до зарплаты, подпитываясь от огорода и садового участка. И хотя я получила диплом инженера, но начальная зарплата была невозможно мала. Самуил же, понятно, придя на завод даже без диплома техника, тоже получал мало. Поэтому мы продолжали жить также почти бедно, а если деньги оставались, то мы их откладывали на приобретение одежды и мебели в будущую квартиру. Из-за малых зарплат мы не могли позволить себе поездки в отпуск. Да даже такси из города до посёлка было для нас мало доступно, поэтому поездки в город на вечерние представления также были строго ограничены. Всё это было достижимо в будущем, но когда?
Ближайшие перспективы семейного счастья тоже были туманны. Второго ребенка рожать было нельзя - не было квартиры и неудобно было бы, чуть начав работать, уходить в отпуск по уходу за ребенком, и самой мне еще не приспичило испытать повторно "радости" беременности и хлопот с младенцем.
О том, что с нашими заработками рожать второго ребёнка было бы рискованно – об этом как раз не было мысли: в те годы среди причин – не заводить ещё одного ребёнка - материальная причина просто не рассматривалась. Социальная поддержка молодых семей, имеющих маленьких детей; предоставление женщине предродового и родового оплачиваемого отпуска; дешёвые детские сады и пионерские лагеря; профсоюзные путёвки в дома отдыха; перспективы быстрее получить квартиру; недорогие, сравнительно, еда и промтовары – всё это ощущалось как гарантия, что вырастить ребёнка вовсе не затратно. Другое дело, что все эти льготы были настолько мизерны, настолько поверхностны… Люди жили с минимумом доступных благ и о других даже и не помышляли.
Но я отвлеклась…
Итак, на первый план вышла забота о материальном достатке. Нужно было зарабатывать деньги. Какая-никакая, но всё же цель. Я устроилась вести подготовительные курсы для желающих поступать в институт; летом, во время отпуска, принимала вступительные экзамены.
Второй целью стало освоение новых знаний.
На нашей кафедре как раз появилась ЭВМ "Проминь", и я занялась более глубоким её освоением. И, в конце концов, подключилась к научными исследованиями одного кандидата наук с кафедры физики, которому крайне нужен был доброволец для теоретических расчётов с помощью ЭВМ.
В общем, я искала себя в новых обстоятельствах.
Жизнь в квартире родителей не казалась устойчивой, предполагалось, что это – года на два, до выделения мне институтом квартиры. И, как всегда при неясных перспективах, нельзя было даже и пытаться принимать какие-то усилия для её обустройства – строить планы на будущее, покупать мебель, завязывать прочные отношения с соседями.
Я ещё не чётко уяснила, но уже чувствовала какие-то, почти неизвестные мне раньше, проявляющиеся непонятные оттенки отношения к себе. Ни в школе, ни в институте у меня не было ощущения, что есть люди, которым я почему-то не угодна. Конечно, доброжелательности от любого в отношении себя я могла и не ощущать, но, как правило, если отторжение и проявлялось, то от людей, которые и мне не нравились – хамоватых, плохо воспитанных, нечистоплотных в поступках… Но чтобы хорошие во всех отношениях, симпатичные люди явно старались со мною не общаться близко – вот с этим я стала сталкиваться всё чаще, и это начало перерастать в проблему: я не могла понять – почему? Что я не так делаю? Ведь никогда раньше я, Дина Г-ан, не была так явно игнорируема иными людьми, которые мне нравились и с которыми, я чувствовала, у меня было много общего, мы могли бы стать друзьями.
Быстро выяснилось, что прежние дружественные связи с бывшими одноклассницами и приятельницами в посёлке истончились. Девчонки - Валя, Нина, Рая - повыходили замуж, и их мужья были мне не знакомы, а сближаться – не получалось: или мне с этими мужчинами не о чем было говорить, или они сами отдалялись. На работе завязывались кое-какие отношения, но за рамки службы они не выходили, общались мы лишь на кафедре.
В общем, жизнь после окончания института была зыбкой.
 
А дома, меж тем, назревал конфликт.
Мой Папа нашел в Самуиле партнера по посещению ресторана. Длилось это с полгода. И я, и Мама уже начали ворчать на наших мужчин, что они часто собутыльничают. Увы, наши мужья не видели в своей «стаканной» дружбе греха. После работы они не шли в тесную, перенаселённую квартиру, а отправлялись в «Голубой Дунай», - пивной павильончик, где подавали и водку, - и сидели там до темна. А потом весёлые и довольные жизнью возвращались на супружеские ложа. «Мы ж не гуляем!» - пытался отшучиваться Папа в ответ на увещевания Мамы.
 
Я возвращалась из института (отпуск в первый год работы мне был ещё не положен, я в каникулы была задействована в приёмной комиссии и проводила в институте весь рабочий день), шла гулять с Женечкой, Мама готовила ужин. Возвращаясь, я заставала её, стирающую Женечкины рубашки, конечно, тут же её сменяла или вставала к столу с утюгом.
Возмущение моё Самуилом всё нарастало – ведь в Эмске он был моим помощником во всём: мы вместе стирали; если я задерживалась на занятиях, он готовил ужин; по воскресеньям вместе занимались уборкой; подготовка окон к зиме было тоже общим делом; мытьё полов и вытряхивание половиков, поездки на рынок за картошкой и овощами – это вообще было его обязанностью. В родительском же доме он совершенно был отстранён от домашней работы, как и Папа. И это, похоже, ему нравилось и оправдывалось в собственных глазах тем, что так живут все мужчины нашего круга, (рабочего, поправлюсь, круга).
Я ничего справедливого в такой раскладе не находила. Да, жёны рабочих смирялись с таким положением вещей, во-первых, потому что мужья больше зарабатывали, вкалывали на огородах, больше физически работали. Во-вторых, среда, из которой вышли рабочие посёлка, приехавшие по оргнабору на строительство завода, была, как правило, крестьянской, где чётко обозначены обязанности жены вести дом. И передавалась эта установка уже по наследству. А что женщина, как и мужчина, работала также полный рабочий день наряду с мужем – это как бы было несущественно.
Какой барин добровольно согласится разделить с крепостным барщину?
Почти еженощное пьяное храпение мужа под боком окончательно мне надоело. Поэтому однажды в выходной у меня состоялось бурное объяснение с Папой, начавшееся с обвинения, что он спаивает мне мужа. Папа пытался отделать шутками, но я напирала и требовала прекратить эти попойки. Тогда отец посерьёзнел и выдал мне, что домой они с Самуилом не спешат, потому что «тут нечего делать», что тесно жить, что он бы предпочёл внука видеть в гостях и не всё время…
Мама при нашей ссоре только вскрикивала: «Ну, что ты говоришь! Разве можно?»
Но возражения её были довольно робкие; стало понятно, что наше положение ими обсуждалось уже не раз, и Папа высказал то, в чём они оба были согласны.
 
Я обиделась, очень обиделась: Мама и Папа меня гнали из родного дома. Я понимала, что дело не во внуке: как раз его-то родители бы отпускать от себя не хотели, для них он был необременителен – слишком мал, чтобы доставлять дискомфорт свои присутствием, и очень-очень мил…
Я восприняла Папин демарш выпадом против себя и Самуила – мы надоели.
Потребовались годы, чтобы я поняла, как была по молодости невнимательна и равнодушна к ним, уже пожилым людям, которые заслужили покой и хотели бы жить вдвоём, никакими обязанностями и стеснениями не обременённые.
 
(Через три года ситуация повторилась уже в моём доме, когда мне пришлось любимым родственникам отказать от предоставления угла, потому что… Просто потому, что две семьи в одном жилище – это всегда хозяевам плохо, что бы там ни говорили).
А тогда, оскорбленная, я на следующий день подала заявление ректору института с просьбой выделить комнату в студенческом общежитии. Мотив был: далеко живу от работы, трудно и долго добираться. Резолюция была отказная. Я записалась на приём и впервые встретилась с ректором института Даниловым.
Хмурый, средних лет человек был подчёркнуто не приветлив со мною. Снова я была вынуждена выслушать слова, укоряющие меня в необоснованности претензий: «Вы молоды, работаете лишь полгода. У нас годами ждут…» - «Но мне тяжело…» - «Не так уж и невыносимо. Знаете, у нас работают фронтовики, тоже на протезах, и один живёт на вашем же посёлке. Ездит, не жалуется. Потерпите!» Я знала этого фронтовика-профессора. Он и зимой не пользовался тростью, лишь слегка прихрамывал – у него на фронте ампутировали стопу. Мало того, у профессора был «Москвич», да и ездил он на лекции раза три в неделю. И он был мужчина – ему не было забот по дому, по пестованию ребёнка… Я попыталась возразить, мол, мы в разных категориях, но ректор только хмурился: я ему докучала, мои проблемы были ему не понятны, надуманы. Вероятно, он видел во мне пройдоху, желающую своей инвалидностью прикрыть элементарную предприимчивость и отхватить от жизни не положенный по статусу кусок.
(Если бы я была инвалидом войны, то помочь мне – святое, можно сказать, государственное дело. А то – «подумаешь, инвалид детства! Ничего, молодая, не помрёт. Опять же – замужняя, пусть муж похлопочет о жилье у себя на работе». Так, вероятно, он считал. А возможно, ректор Данилов был из «эстетов», людей, плохо переносящих инвалидов и не желающих принимать близко к сердцу и понимать их проблемы. От чего бы ему хмуриться, когда перед ним сидела двадцатипятилетняя, неглупая, недурная собой женщина, молодой специалист, хорошо уже себя показавшая в работе? В дальнейшем мне не раз ещё пришлось с ним встретиться, и всё время я чувствовала, что почему-то ему не угодно моё присутствие).
Ректору было не понять, что мне не только нужна была своя жилплощадь, но и то, что она (крайне важно) должна была быть поближе к месту работы. На эти «нежности» его представления уже не хватало. Суровые годы воспитали суровых людей: никаких поблажек никому.
Что было делать? Несправедливость ситуации была так очевидна: при распределении в моём направлении было указано: «С предоставлением жилплощади», но ректор был хозяином положения: «Это для тех, у кого в городе жилплощади нет, у вас же тут – родители».
Эх, если бы не Папина «предусмотрительность»…
Ну, что? Уходить ни с чем, возвращаться под крышу родителей, зная, что они нами тяготятся?
Во мне что-то как-будто стронулось, (не раз я потом ощущала это внутреннее движение, когда вдруг ситуация выходила из-под контроля, когда решаемое дело, в котором справедливость была на моей стороне, вот-вот готово было «лопнуть» лишь потому, что я пыталась решить его «по правде»), и я заплакала и, уже себя не удерживая, сказала: «Я не могу больше жить в родительском доме. Мой Папа – пьёт. Я боюсь, что он мне мужа испортит», - и замолчала, продолжая плакать. Мне было стыдно – я, конечно, сейчас была свинья: из-за желания получить нужную резолюцию, мне пришлось… Папа, мой Папа… Как я могла! Я не врала, но как я могла про него такое! И я уже плакала не от несправедливости к себе, а от стыда – казалось, я предавала отца.
Ректор нахмурился ещё больше, сказал: «Так!», подтянул к себе мою бумагу и поставил резолюцию: «Выделить одну комнату в общежитии №1»
 
Оказывается, как раз в это время закончился ремонт первого этажа общежития, находящегося неподалеку от институтского здания, и он весь стоял пустой. Мы были первой семьёй, которой там дали комнату. Потом у нас появились соседи: и студенты, и семейные преподаватели. Можно, можно было без моих слёз выделить там жильё, но главный администратор института зачем-то заставил меня унижаться и просить, и переступить через себя, забыть гордость - то ли теша своё самолюбие, то ли, блюдя институтские интересы, стараться жилищные ресурсы расходовать крайне бережливо.
Конечно, была решительная попытка и Женечку перевести из ясель на посёлке в какие-нибудь другие, ближние. Но не тут-то было. В институтских яслях мест не было, а другие – ближайшие - находились за четыре остановки в обратную от городу сторону. Нам выдали туда направление, и мы, оформив Женечке туда перевод, втроём в этот садик сразу же после ноябрьских праздников. Однако заведующая не приняла Женечку по причине - справки о здоровье малыша"старые": по инструкции справки действительны не более трех дней, а у нас из-за праздников они дня на два были просрочены. Прикинули мы «pro и contra»: Самуил рано утром должен будет везти малыша в новые ясли, потом отправляться в обратную дорогу на поселок, то есть пересадок уйма, да с работы опять за Женей… В общем, одни разъезды, и сам и малыш измучаются от дорог и ранних подъемов. А надвигалась зима с морозами и ветрами. В общем, оставили, как было, Женечку в поселковских яслях, и в холодные дни он часто ночевал у бабушки с дедушкой.
 
Выделенная нам комната оказалась на первом этаже, самая крайняя от входной двери. Из-за такого соседства в ней было шумновато. В общежитии жило много семей молодых преподавателей.
Сдружилась я с семьей Раисы Александровн, своей сослуживицы. Тоненькая, чёрненькая, с высоким голоском, смешливая, она всё умела - спечь пирог, связать свитер или шарф… А как она управлялась со своими мужчинами!
Её муж Валера и сын, тоже Валера, - были почти на одно лицо: оба альбиносы, увальни, курносые, с припухшими веками и губами. Одна разница – маленький Валера был в несколько раз меньше своего папы. Рая среди них была как моторчик.
Как-то я попросила её научить меня вязать - у неё такая была замечательная шапочка с длинными ушами. Хочу такую!
- Х-м! - сказала Рая. - Х-м! Ты знаешь, это тебе не тяп-ляп, научить сложнее, чем самой связать, а мне некогда. Ладно, купи шерсти, приходи вечером. Только я уже знаю - ничего не выйдет. Я тут начала Вале с нашего этажа показывать, так рассорились. "Ты, - говорит, - не учишь!"
При этом Рая раскрыла глаза в пол-лица и скопировала возмущение незнакомой мне Вали. Шерсть я купила, но одним уроком всё и ограничилась - некогда было Рае со мною сидеть. (Позже я нашла кружок вязальный и таки выучилась вязать).
Была еще семья математиков, жену звали Гута, добрая и веселая прибалтийка, не красавица, но славная. Она замечательно пекла, и я у неё взяла несколько уроков - как замешивать тесто.
Гута была спортсменкой, и они с мужем и ребёнком часто выезжали в город - то на каток, то в бассейн, то на футбольные матчи.
Через год после меня на нашу кафедру пришла работать еще одна выпускница нашего института, звали ее Ирина. Высокая, угловатая, внешне напоминавшая композитора Листа, незамужняя, явная феминистка, она очень хорошо играла на скрипке. Ее комната размещалась на втором этаже почти над нами. Весенними и летними вечерами мы часто слышала ее скрипичную музыку, проникающую через открытые окна.
Вот с кем я рассчитывала сойтись поближе - всё же почти однокашницы, общие воспоминания об альма-матер. Опять же - любовь к музыке. И Ирина не была обременена семьёй.
Но Ирина быстро сдружилась с Юлией и образовала с нею что-то вроде "элитарного корпуса" на нашей кафедре. Я в их кружок вписаться не могла.
Один раз мы с мужем были в мясном магазине в центре города, встали за чем-то в очередь. Вдруг около меня остановилась Юля - в шубке, меховой шапочке. (На мне тогда было надето толстое драповое пальто, а на уши - вязаная шапочка с поддетой незаметно под низ - для тепла - другой, поменьше).
"Буженинки захотелось?" - спросила Юля, улыбнулась и пошла дальше. Я повернулась к Самуилу: "Чего - захотелось?" - "Я не понял", - ответил он. "Буженины", - сказала стоящая за нами женщина. "А что это?" - чуть не спросила я. Но удержалась и стала рассматривать ценники в стеклянной витрине. И тут увидала - около розового копчёного мяса на ценнике, зажатом в тонком колечке, закреплённом на ножке, было написано: "Буженина. Цена за 1 кг -..." Я внутренне охнула - цена этого мяса была нам совершенно не по карману, мы могли себе позволить взять разве полпалочки варёной колбасы. Юля, дочка главного редактора краевой газеты, явно больше меня разбиралась в радостях жизни.
 
Возглавлявший наш коллектив Владимир Александрович, очень не дурак выпить, чистый "конформист", защитивший лет в сорок диссертацию и ничего более не желающий, кроме сохранения своего кресла, встречал в штыки любые попытки каких-то преобразований на кафедре, причем выражалось это не в категорической форме, а так: "Погодите, спешить не надо, сейчас не время" и в том же духе. Инициатива гасла. Зато собраться кафедрой и устроить сабантуйчик - это он всегда был очень "за". Кафедралы его тихонько презирали за научную несостоятельность и трусость перед начальством, понимали, что с ним кафедра будет киснуть. «Прыгунов» немного интриговал и фрондировал перед завом, русский Игорь (в мятой рубашке) мечтал занять его место, секретарша обожала, чем вызывала ревность своего мужа и жены начальника. Одним словом, у нас был небольшой коллективчик - зеркальное отражение многих кафедр вузов СССР.
 
Мне поначалу там было неуютно, и я не понимала - почему. Вроде бы сдружилась с Раисой Александровной, с Валентиной Петровной, поддерживала приятельские отношения с некоторыми мужчинами, но те люди, которые меня интересовали («Прыгунов», Ирина) - с ними у меня контакта не наладилось. «Прыгунов» со всеми держал себя задиристо, Ирина же была подчёркнута суха со мною. Создавалось впечатление, что я много младше них; как-то они держались … с превосходством, что ли. Я же в них видела сложившиеся личности, со своими жизненными ценностями - это меня в них и привлекало: их уверенность в себе. Мне до этого было очень далеко.
Наступал праздник Нового года. В его преддверии кафедра собралась в почти полном составе в одной из наших аудиторий, но Самуил в институт праздновать не пошёл, остался на посёлке. По коридорам и холлам ходили подвыпившие преподаватели, в актовом зале стояла елка, я же бродила в новом парчовом, собственноручно сшитом платье по огромным пространствам и лестницам одна и чувствовала такую неприкаянность! Случайные, временные приятельства с женщинами, работницами института, не заполняли пустоты в душе, не было близкой подруги... Эти проходы по холлам и лестницам так мне запомнились, что часто я видела себя во сне вот так бродящей по коридорам и лестницам, ищущей то ли выход, то ли нужного человека.
 
Тогда же у меня опять стали портиться отношения с мужем. Они стали разлаживаться ещё у родителей, когда я была не довольна его собутыльничеством с Папой. Но когда у нас появилась отдельная комната, ссоры не прекратились, наоборот – они стали ещё чаще. Самуил задерживался с приездом домой. Дорога от посёлка в наше общежитие занимала около часа, но и в восемь вечера, и в девять Самуила дома не было.
Я приходила с занятий часа в три-четыре, иногда нарочно задерживалась до семи в лаборатории, чтобы не идти в пустую комнату, но вернувшись, сготовив ужин, я сидела одна, не имея понятия – где муж и скоро ли вернётся. Телефона у моих родителей не было, выяснить – где Самуил - не было никакой возможности. Когда он возвращался, то на моё недовольное «Ну, почему так долго», отвечал – «Засиделся у родителей, с Женькой» или «Пошёл в гости к Саше, он позвал». И так почти ежедневно. Я возмущалась: «Как ты не понимаешь – я же тут одна! Почему ты не едешь домой?» - «Ну, почему одна, сходи к  своей Раисе…» - или что-то подобное отвечал он.
Совершенно невозможно было с ним разговаривать о задержках, получала в ответ какие-то нелепости. Никак не могла ему вдолбить – ну, нельзя так себя вести – не торопиться домой!
Летом было иначе – летом он обязательно привозил Женечку, и у нас была замечательная семейка: мы гуляли, выезжали в город, на Амур, в парки, куда маленькую меня водили Мама с Папой. Мы ездили в гости, приглашали посёльских друзей к себе.
Но как начинались холода – наша семья редко собиралась вместе. И если Самуил на посёлке был в своём кругу – прежние друзья, тесть с тёщей, сынишка, то я почти до ночи была одна – ходить в гости мне не хотелось да и неудобно было: вроде бы семейная, а все вечера одна.
И у нас, конечно, начались разборки и выяснения - кто виноват и в чём дело?
 
(Сравнительно недавно стало мне известно такое высказывание – выходя замуж, женщина надеется, что супруг её изменится; мужчина же – что его избранница навсегда останется такой, на которой он женился. И то, и другое – надежда напрасная. И со временем такие семьи, где супруги ожидали от друга нереальных поступков или даже перерождения, начинают сотрясать катаклизмы недовольства).
Что я знала о Самуиле, мне не нравящееся? Что он любит выпить и что он не блещет интеллектом. Я была глупо самонадеянна, считая, что с первым слажу, опираясь на его любовь – то есть запретами и угрозами расстаться, как в своё время, ещё до армии, я настояла, чтобы он продолжил учёбу. С другим – недостатком интеллекта – что он будет продолжать учиться, я ему помогу, и всё у нас будет со временем нормально. То есть свою задачу я видела в организации здорового климата семьи, участии в постепенном наращивании материального её достатка, воспитании с помощью мужа детей, помощи мужу в продолжении образования. Конечно, дурным мужским наклонностям и мужу-недоучке с минимальными культурными потребностями не было места в моих планах, пусть мною чётко не осознаваемых, но укрепившихся в голове в виде какой-то несущей конструкции.
Что видел во мне Самуил и что он бы хотел видеть дальше? Любящую, всё прощающую, внешне недурную «малышку», которую можно ласкать и баловать. Образованную и воспитанную женщину, которая будет приносить в семью свою лепту материального достатка и благовоспитанно относиться к слабостям мужа. Дети, конечно, предполагались, но своё участие в их воспитании он не представлял. Основная его задача виделась в укреплении материального благосостояния семьи, то есть усиленной, добросовестной работе.
Это грубая схема, конечно, но эти ожидания были скрепляющим для фундамента нашей семьи.
Что же для меня прояснилось в течение нескольких лет нашего брака?
Во-первых, что Самуил не собирается себя ограничивать в питье, и никакие мои возражения и упрёки не оказывают на него ни малейшего воздействия. Второе, он с охотой предоставляет мне всю домашнюю работу, воспитание сына, не возражает против того, чтобы я делала карьеру, своё же участие в семейных делах ограничивая лишь регулярным, два раза в месяц, выкладыванием заработной платы.
Конечно, тяжёлую для меня работу он брал на себя: раз в неделю мыл пол в комнате, сам делал ежегодную побелку стен, помогал на поле моим родителям, когда шла посадка или уборка поспевшего картофеля.
Третье – закончив техникум, он не рвался продолжать учиться дальше, и его образование как бы завершилось. Интересоваться театром, музыкой, искусством он перестал вовсе, и мне больших трудов стоило уговорить его пойти вместе в концертный зал. Зато с большим удовольствием он соглашался сходить в ресторан, устроить дома небольшой приёмчик, самим сходить в гости.
То есть, ожидая, что в браке Самуил станет лучше, чем до него, я столкнулась с обратным – муж в моих глазах как бы деградировал!
Естественно, что я чаще находилась в раздражённом состоянии, чем в счастливом благодушии.
Поэтому и Самуил видел, что женившись на весёлой, оптимистичной девушке, он всё чаще около себя видит недовольное, саркастическое создание, укоряющее, стыдящее, а то и орущее.
Какие ласки? Тут в дом-то идти не хочется…
А орущей я становилась определённо.
Откуда у нас манера поведения в собственной семье? Кто преподавал нам её? Книги, кино, соседи, семьи друзей, пример родительских отношений? Понятно, что сильнее всего – последнее. Пример поведения родителей мы видим изо дня в день, им заряжаемся на последующую жизнь.
И как Самуил принёс в нашу семью манеру отношений, существовавшую в семье его родителей, так и я – была производным семьи, в которой выросла. Мало того, я пошла характером в свою Маму.
И Мама, и Папа – они вышли из глубин необразованных, тяжело работающих крестьян, где нет места деликатным отношениям, взаимным уступкам и предупредительности. Только природная (или генетическая) доброта не позволит человеку в подобной среде унижать другого человека криками, упрёками, разборками и подчёркиванием никчёмности супруга. Мой Папа был добряком, и от него я никогда не слышала злых слов и обидных анализов чьего бы ни было поведения.
 
Но Мама… В их семье, рано потерявшей кормильца, жесткость была единственным приёмом для поддержания порядка и жизнестойкости. Баба Саша недаром виделась мне суровой, неулыбчивой старухой – ей пришлось нести на себе ответственность за многочисленную семью в годы бескормицы, войны и послевоенной разрухи. Труд, труд, труд – вот что было главным стержнем. Труд и вера в Бога. И сантиментам не было места в такой семье. Окрик, требовательность, суровость, тяжёлый сельский труд – в такой среде до семнадцати лет росла моя Мама. Тот же уклад она перенесла в свою семью. И хотя муж был при ней, а детей она родила только двоих, однако свой авторитет она поддерживала теми же методами – криком и треб